Но так ли ответили бы немецкий или итальянский, или испанский товарищи, если бы их сегодня спросили: «Что помогло вам выжить, несмотря на избиения и голод? Как вы перенесли пытки, когда вам вырывали ногти и зубы, насиловали, жгли грудь паяльной лампой? Что поддерживало вас? Почему вы предпочли умереть и не захотели избавиться от мук, сообщив имена, написав адреса, рассказав о структуре подпольной организации в Берлине или Риме, в Сарагосе или Токио?»
Размышляя об этом, Бен посматривал на красивое лицо пилота, изображенное на плакате, который он привез из Испании. Сдвинув на лоб защитные очки и улыбаясь, летчик провожал взглядом группу самолетов, клином взмывающих в небо.
Эллен посмотрела на мужа. «А ведь работа для него важнее, чем я, — подумала она. — Но он и сам признает, что это неправильно и что с этим нельзя мириться. Как-то он сказал, что теория и практика неотделимы друг от друга и человек не может по-настоящему любить свой класс, если он искренне и глубоко, без увиливания и отговорок, не любит свою подругу».
«Что бы все-таки ответили они? — продолжал тем временем размышлять Бен. — Пойдет ли ученый на пытки, если он убежден в правильности своего вывода? Или он поступит, как Галилей, который прошептал своему другу: „А все-таки она вертится!“, а потом отрекся от своего открытия.
А может, и я скорее поклялся бы, что водород и кислород образуют чистейшее пильзенское пиво, чем пошел на пытки, ведь состав воды от моих клятв все равно не изменится? Но почему же в таком случае я был готов скорее умереть на высоте „666“, чем дезертировать и обречь своих товарищей на тюрьму и пытки?»
«Нет, мне что-то нужно сделать, — думала Эллен. — Я слишком люблю его, чтобы потерять…»
В начале августа Лэнг начал регулярно ездить из Дойлстауна в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы «Лучше умереть…»
Он отправил чете Блау письмо, в котором сообщил, где проходят репетиции, и приглашал прийти на них.
Блау ответил, что не сможет, так как работает днем в редакции журнала «Нью мэссис». Так они и не повидались.
Лэнг знал, что членом коммунистической партии может быть лишь тот, кто не только признает программу партии, но и посещает партийные собрания, платит членские взносы, принимает участие в обсуждении общественно-политических вопросов, интересующих партию, способствует их правильному пониманию и выработке единой точки зрения, и все же не считал себя обязанным вести какую-либо партийную работу.
Он присутствовал всего только на двух или трех собраниях и был разочарован, обнаружив, что тю своей осведомленности он стоит значительно выше других членов организации. Никто из них не принадлежал к числу тех «блестяще» развитых людей, какими они казались ему до встречи. Не составляло никакого труда переспорить их, привести такие аргументы, перед которыми они терялись. Некоторых из них Лэнг не мог уважать потому, что они принадлежали к категории «маленьких людей» в самом ненавистном ему смысле этого слова.
Уехав в Бокс Каунти, Лэнг вообще перестал посещать собрания. Возвратившись в Нью-Йорк на репетиции своей пьесы, он не возобновил контакта с партийной организацией и не находил в этом ничего предосудительного, так как решил, что сможет лучше помочь партии не участием в ее работе, а своей пьесой, книгой, статьями и лекциями, с которыми его часто приглашали выступать различные литературные кружки, женские клубы и организации бизнесменов. Эта аудитория — правда, только в силу установившейся за ним репутации — относилась к Лэнгу с таким-уважением, какого он не встречал у коммунистов. Вообще-то и в партийной организации к успехам и опыту Лэнга относились с уважением, но тут никто не благоговел перед ним, а его аргументы принимались во внимание лишь в тех случаях, когда они действительно были вескими и обоснованными. Лэнг обнаружил, что при обсуждении вопросов политической экономии ему большей частью приходится отмалчиваться: так плохо он разбирался в них. Он купил книгу по политической экономии, но пришел к выводу, что не сможет одолеть ее, и обратился к первоисточнику — «Капиталу» в подлиннике. Первый том Лэнг кое-как осилил, однако должен был признаться себе, что ничего не понял из прочитанного.
Какая необходимость во всей этой теории, убеждал он себя, если любой человек, наделенный хотя бы крупицей здравого смысла, видит, что происходит в мире, и может отличить черное от белого, правду от лжи? Он решил, что его артистическая душа куда более надежное руководство к действию, нежели просвещенный разум. Придя к выводу, что он еще не понял себя в полной мере, Лэнг решил проводить больше времени в размышлениях, с пишущей машинкой под рукой. Он будет вести дневник и постоянно носить с собой записную книжку, чтобы запечатлевать бесконечную игру мыслей и порывов, обуревающих его, и пьяного и трезвого, и днем и ночью. «Как чудесно создан человек! Какие у него благородные порывы и как неограниченны его возможности!..»
— «Le cœur a ses raisons que la raison ne connaît pas»[117], — процитировал он мысленно.
На следующее утро, 21 августа (Лэнг проводил свой уикенд[118] в Нью-Йорке), его разбудил телефонный звонок. Человек по имени Пил, назвавшийся редактором радиостанции УОР, поинтересовался, читал ли он утренние газеты.
— Я никогда не читаю утренних газет до полудня. Почему это вас интересует? — раздраженно спросил Лэнг.
— Германия и Россия подписали пакт о ненападении, — ответил Пил. — Мы обращаемся к некоторым знаменитым людям, в том числе и к вам, с просьбой выступить сегодня в восемь часов вечера по радио и принять участие в своего рода диспуте по поводу этого события. Никаких предварительных репетиций. Говорить можно будет все. Нам особенно хотелось бы видеть вас среди участников диспута. Вы согласны?
— С удовольствием.
— В таком случае приезжайте к семи. Перед началом радиопередачи мы дадим выступающим минут тридцать на своего рода «разминку».
Лэнг поднялся с постели и долго лежал в ванне с горячей водой, делая время от времени заметки в блокноте, который всегда находился на стуле рядом. Кто, сказал этот тип, будет участвовать? Известная журналистка Вильгельминд Пэттон. Ну что ж, с Уилли интересно поспорить, хотя можно предвидеть, что она скажет: Пэттон всегда ненавидела Советский Союз, вероятно, потому, что ничего о нем не знает.
Затем будет комментатор по военным вопросам, полковник Гуго Фолкнер — он не нюхал пороху с 1917 года (да и тогда-то вряд ли нюхал) — и старина Клем Иллимен, только что вернувшийся не откуда-нибудь, а из Германии! Этот, вероятно, притащит с собой бутылку виски.
Лэнг провел весь день у себя в библиотеке, роясь в книгах и брошюрах и делая заметки. Он позвонил Энн в Дойлстаун и извинился, что не приехал на уикенд; дело в том, что приближалась премьера его пьесы и репетиции в театре затягивались до поздней ночи.
Судя по ответам жены, она казалась расстроенной и интересовалась, почему он не позвонил ей в пятницу; она беспокоилась два дня, тем более, что не могла ему дозвониться.
— Все очень просто, дорогая, — объяснил Лэнг — Оба эти вечера я задерживался в театре до полуночи, приходил домой совершенно разбитый и снимал трубку. Вчера…
— Ну хорошо, хорошо!
— Энни! Сегодня в восемь часов вечера я выступаю по радио. Слушай УОР. Будет передаваться диспут о договоре, который Советы подписали с нацистской Германией.
— И как ты к этому относишься?
— Слушай радио в восемь часов и все узнаешь. Я буду говорить для тебя, кислая мордочка, только для тебя, и ни для кого больше.
— Почему ты женился на мне, Фрэнк? — спросила Энн голосом, в котором прозвучали теплые нотки. — Может быть, ты любил меня?
— Из-за твоего банковского счета.
— Но не из-за моего ума.
— Потому что ты красива и сложена, как Афродита, Потому что твоя…
— Фрэнк! Ты же говоришь по телефону!
вернуться117
У сердца есть свои доводы, которых не понимает рассудок (франц.).
вернуться118
Конец субботы и воскресенье.