Чтобы не было неуместных упреков, ошибочных домыслов, сразу объясню, что должен выражать каждый образ. То есть определю мораль романа. Не желаю шишек хватать. Так вот, в образе Загатного я пытался нарисовать и осудить в художественной форме интеллигента, который оторвался от народа, случаются у нас еще такие. Образом товарища Хаблака я утверждаю, что не талант, не способности красят человека, а скромность, и что «посредственность», как выражался Иван Кириллович, может быть более сознательной, чем «яркая индивидуальность». В образе Гуляйвитра вывожу людей, которые неверно выбрали жизненный путь свой. Таким лучше руководить заготовительными конторами, а не редакциями газет. В образе Дзядзька критикую подхалимов и карьеристов. Кажется, все. Видите, ничего нового я не выдумал, обо всем этом писалось и пишется в газетах, прошу не приписывать мне лишнего.

Из опасения перед бойкими критиками, которые могут надергать цитат и сварганить целое дело, после чего никому не поздоровится, я кое-что все же умолчал в характере Ивана. Теперь каюсь: голое тело светится. Попробую немного подзалатать. На первых страницах своей книги я описал стычку Загатного с Василем Молохвой. Впрочем, такие свары (их и ссорами-то не назовешь, потому что Иван Кириллович не спорит, он резко и нетерпеливо, не слушая собеседника, заколачивает гвозди в крышу гроба над ним — такое у меня впечатление) вспыхивали по разным поводам по нескольку раз на дню. В запале Загатный такие вещи говорил, что уши вяли. Как говорится, накрывайся саваном и ползи на кладбище. Попробую обобщить все его сентенции. Так вот: Иван Кириллович не верил, или делал вид, что не верит, ни в прошлое, ни в будущее человечества. Я записал несколько таких разговоров. Еще раз открою свой блокнот.

«В редакцию приходит председатель охотничьего общества, возбужденный удачной охотой. Предлагает заметку: «Хищники уничтожены». Иван Кириллович охлаждает гостя:

— Действительно, подвиг. Двадцать чиновничков, вооруженных современным оружием, убили от скуки двух беззащитных зверей…

— Существует постановление — уничтожать хищников.

— Самый большой хищник — человек. Хотите возразить?

— Человек — царь природы! Мы облагораживаем природу! — заводится руководящий товарищ.

— Кто ж это нас посадил на трон? Да мы уже столько напакостили природе, что можно только удивляться ее долготерпению. Порой мне кажется, что подсознательная тяга человечества к мировой войне, к самоуничтожению — это злая, но справедливая месть природы. Представляю, как будет веселиться все живое, оставшееся на планете, над нашими смердящими трупами, над руинами наших прославленных цивилизаций…

И Загатный захохотал — холодно, жестко.

Гость встал:

— Ну, знаете, с такими взглядами лучше сразу петлю на шею.

Иван Кириллович мрачно молчит. Кажется, смех утомил его».

Еще одна запись. Короткая, один монолог Ивана. Не помню уже, с чего начался разговор.

— Во всей истории человечества один общий принцип: кто больше крови пролил, тот и бог, тот и герой, на того и молятся. Примеры? Их более чем достаточно. Наполеона до сих пор считают великим человеком. Только вдуматься в эти слова: ве-ли-кий че-ло-век… Смешно до слез.

Не стоило доказывать Загатному обратное. Его приговор был категоричным. Главное же, от этого приговора веяло мрачной безысходностью. С ним и не любили поэтому спорить. Даже я, хотя привык к его скепсису. А особенно, когда начинался разговор про ядерную войну. Я и теперь не люблю об этом говорить, зачем себя зря волновать, все равно когда-нибудь помрем, хочется, конечно, чтоб и дети пожили, но что от нас зависит? — это как стихийное бедствие, все его ждут и в то же время не ждут, ведь и солнце когда-то погаснет, не рвать же теперь на себе волосы. Есть люди, которые обязаны об этом думать, деньги и все такое прочее за это получают. Вот их и забота. А Загатный любил поразглагольствовать о близком конце света. Скорее не любил, а мучило его это, всерьез мучило. А разве можно постоянно жить с мыслями, что ядерная война продлится всего несколько часов, а после этого всякая разумная жизнь прекратится? Что, может быть, только через много тысяч лет родятся какие-то новые существа, но разума в них природа уже никогда не вложит, потому что рано или поздно разум придет к самоуничтожению и испепелит все вокруг себя, а для природы это нерационально, нерентабельно.

Ну посудите сами, мороз по шкуре дерет, а что толку. Временами в словах Ивана Кирилловича чудилось мне даже какое-то холодное тревожное торжество, словно безвыходность радовала его. В такие минуты я совсем не понимал своего начальника. Может, правда, мне только так казалось. У меня тоже многое зависит от настроения. Да и представление о Загатном у вас, наверное, сложится — человеконенавистник и т. д. Я уже признавался, что сам не до конца понимаю его, но в одном убежден: острее каждого из нас ощущал он трагичность положения, в котором оказалась человеческая цивилизация, и это была его «личная трагедия». Другими словами, он хотел верить, а может быть и верил, в человечество. Как иначе пояснить слова Ивана Кирилловича:

— Каждый надеется выжить в будущей катастрофе, вдруг ему повезет больше соседа. Я хочу погибнуть в первую же секунду. Если действительно начнется это самоубийство, жить дальше не стоит…

Еще запомнились его слова, которые не хочется повторять.

Однажды осенним вечером, когда мы остались в редакции вдвоем, Загатный произнес, глядя мне прямо в глаза:

— Представьте ситуацию. Я за рулем гигантской машины. Улицу переходит гениальный художник. Навстречу ему сотня ординарных, маленьких людишек. Я не могу затормозить. Либо раздавлю сотню ординарных, либо одного титана духа. И я во имя человечества, во имя гуманизма (подчеркиваю — во имя человечества и гуманизма) направляю машину на толпу. Вы можете предложить более счастливую развязку?

Он входил в тишину, как в сказочный замок, на цыпочках, затаив дыхание, только бы не развеять желанный сон. В последний раз скрипнули за выходящими двери, затрещал редакторский мотоцикл — Гуляйвитер махнул по грибы. Проплыла мимо окон нескладная фигура Хаблака. Багровое солнце позолотило окна.

Иван закрыл изнутри входную дверь, секретарскую и кабинет редактора — сел в кресло Гуляйвитра: тут удобнее, да и за тремя замками чувствуешь себя надежно одиноким. Солнце брызнуло в стекло на столе — дернул занавеску. Чтобы не раздражало. Положил перед собой нарезанную бумагу, справа — авторучку. По улице началось вечернее движение тереховцев — смешные и нелепые, жалкие в своей суетности людишки. Бурый провинциальный налет пыли на деревьях, траве, лицах. Возбужденная бесплатным спектаклем толпа. А в толпе человек яркой духовной жизни, он попробовал на минуту стать таким же, как и они. Его безумный танец с ножницами в руках. Наконец ножницы цепляют нитку, впиваются в нее, и приз — увесистый пакет — падает на землю. Он срывает повязку — перед ним чахоточно-иссохший парк, искаженные смехом физиономии зрителей — возродить в себе ощущение высокой жажды, вечной неприкаянности и ненависти к человечьему стаду… Но вместо всего этого живые, сочные картины откуда-то наплывали на Ивана: вот кто-то бродит — по косточки — в прохладной днепровской воде, кто-то подходит к лодке в ярко-розовом купальнике, стройные ноги и высокая девичья грудь, розовое солнце на берегу… Иван налег на стол, обхватил голову руками, уставился на глянцево-белый лист бумаги. Ничего… Может быть, устал в ожидании вечера и тишины. Заставить себя работать, изнасиловать свой мозг. Итак, он срезает приз, хватает пакет и лихорадочно разворачивает. Толпа напряженно молчит, ждет. Он срывает первый слой бумаги, за ним еще один, еще. Срывает и его — снова обертка. Теперь он разрывает бумагу, как ненавистного врага, толпа хохочет, хохочет, а бумаге нет конца, слой за слоем пакет худеет, а хохот нарастает, победный рев толпы, у его ног уже куча изодранной бумаги, а в руках совсем маленький бумажный комочек. Он разворачивает его — пустота, в его руках пустота, он проиграл поединок, его обманули, низко и подло, а толпа умирает со смеху, толпа… что толпа?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: