Тоста никто не понял, но все были взволнованы торжественностью, с какой он был произнесен. Загатный цедил вино, зажмурившись, с наслаждением впитывая каждую каплю, несущую ему забвение и легкость. И чем дальше, тем комичнее казалась ему недавняя его боль. С аппетитом жевал колбасу, черствый сыр, втягивал губами с пластинки кильку в томате. Легкая, беспричинная радость, окутанная голубой прозрачной дымкой, — не существовало больше ни тридцати бесплодных лет, ни душевной усталости, лишь хмельное парение над миром. Вглядывался в лица коллег, какие все они близкие, родные, симпатичные, пожалел даже, что нет среди них товарища Хаблака, — они бы сейчас обнялись и все конфликты уладились бы, простил бы ему вчерашний проигрыш, он всем прощает свои обиды, пусть и они простят ему. Это ничего, что все существуют отдельно, каждый сам по себе, есть нечто единое, общее, вне материи, вне времени и пространства. Мысли были причудливые, туманные, реальные контуры вещей расплывались в табачном дыму.
— Коля, дайте сигарету…
Он впервые назвал Гужву так просто и ласково — Коля. Какой милый парень. Сигарета — символ единения. К черту все слова! Один раз живем. Завтра конец света. Золотозубый верстальщик, недавний морячок, принес гитару, сел на край стола, с актерской небрежностью коснулся струн. Струны ответили мелодично-грустно. Это был мотив непритязательной песенки, знакомой Ивану с армейских лет. Проблемы выдумывают неврастеничные интеллигенты, такие, как он, а в действительности все ерунда, все проще и человечнее.
Бутылка вина… Не болит голова, А болит у того, Кто не пьет ничего…Загатный почувствовал, что этот наивный ритм, эти ласкающие волны вот-вот доконают его и он упадет на грудь Дзядзьку, или Гужве, или золотозубому верстальщику и разрыдается. Встал и двинулся по затененным комнатам, пока не наткнулся на яркий прямоугольник открытых дверей. Хотел тут же отступить, бежать в спасительный полумрак, но было уже поздно: свет овладел им. Солнце стояло в зените, и все, что было под ним, не имело теней. Короткие, темные изломы только усиливали общую яркость. Бесстыжая, голая белизна не знала компромиссов. Вылинявший от солнца двор до краев залит солнцем. Белая стена гаража, белая скамья, белый забор, даже мотоцикл под шелковицей какой-то бледный, линялый. Белые коровы бродили по двору. «Снова бабы выпустили, — взрываясь мгновенной злостью, подумал Иван. — Мало им улицы. Как на заезжем дворе… Черт знает что…»
Не сдерживал, не обуздывал своей злости, наоборот, ревниво подогревал ее, глядя на ленивых животных как на своих лютых врагов. Открылась лазейка, куда можно бежать от полуденной ясности, срочно бежать! Подскочил к мотоциклу, включил зажигание, нажал стартер. Мотор фыркнул, Иван резко выжал на себя газ и ринулся к воротам. У изгороди резко развернулся, толкнул корову передним колесом. Корова шарахнулась в сторону, мотнула рогами и, подобрав хвост, проскользнула в спасительный прогал ворот. Загатный бросил мотоцикл влево, прямо в наставленные коровьи рога, испуганные глаза животного промелькнули перед ним, тяжелое тело, рухнув на колени, тут же выпрямилось, и пыльный шлейф взметнулся поперек улицы. Иван описывал по двору круг за кругом, отчаянно газуя и выжимая из перегретого мотора все, что можно было выжать. Осатаневший мотоцикл ревел и харкал густыми клубами дыма, перепуганные, ошалевшие от грохота и чада коровы тоже метались по двору, обдирая бока о шипы акаций и штакетины изгороди, кружилось пылающее солнце, качалась пересохшая земля, и где-то далеко давились смехом, свесившись с подоконника, захмелевшие хлопцы.
Можете представить себе, как мне не терпится рассказать, наконец, о своих переживаниях в городе. Ведь кроме этой тетради, больше никому и нигде этого не поведаешь. Страшусь слухов. В тот вечер жена прицепилась: «С какой радости набрался?» Вы ведь тоже, наверное, заметили, что я слегка под мухой был. Да, говорю, знакомых в библиотеке встретил. А в голове бубны гопак отбивают.
Ну, короче говоря, пробился я к врачу без записи. Наверное, такое было у меня лицо, что отказать не смогли. Сел к столику со всякими блестящими штуковинами, а сердце в три молота с перерывами: тук-тук, тук, тук, тук… В лицо врачихи уставился, думаю, хоть и не скажет про рак, пойму. И никаких мыслей, вроде на казнь привели, и мир на этой вот минуте кончится. Рот открываю, она лампу берет, ближе пододвигает, холодный привкус металла, тиканье ее часиков на руке, гвоздики в гроб заколачивают.
Да, еще про настроение, с которым ходил я в тот день по городу, пока к врачу попал. Снежок молодой, елочки у театра, детишки с санками, первые новогодние игрушки в витринах, а для меня все это одним цветом, серо-бурое, прощаюсь со всем, слякотно на душе, и жалко так себя, так жалко. Стану лицом к витрине, залюбовался вроде, и слезы глотаю…
Только, кажется, рот раскрыл, а она уже к столу отвернулась, пишет.
— Ну что… доктор? — спрашиваю тихо.
— Да ничего там нет. Сходите в свою амбулаторию, раза два смажут, и все. Холодной воды выпили, должно быть, — равнодушно, без всяких эмоций бросила врачиха.
— Я вас очень прошу, посмотрите внимательнее. Я глотать не могу третью неделю, и вот здесь все одеревенело, — молил я, готовый упасть на колени.
Она пожала плечами, снова включила лампу и стала ощупывать, разглядывать мое горло. И снова на лице не проступило ничего, кроме усталости.
— Это случается иногда, когда удалены гланды. Зря вы волнуетесь, выдумываете себе болезнь…
Тогда я отважился открыть карты:
— Говоря по правде, доктор, я подозреваю у себя рак. И прошу сказать откровенно, я не ребенок…
Нет, она не засмеялась, я мог бы еще в смехе заподозрить неискренность. Но она строго подняла брови:
— Сколько вам лет?
— Двадцать восемь. А что?..
— Впервые в таком возрасте встречаю ракоманию. Наиболее типично после сорока…
Снова села к столу. Я все еще не решался поверить, моему разгоряченному мозгу чудился вселенский заговор против Миколы Гужвы. Руки на коленях дрожали. Я спрятал их в карманы. Морозило.
— А может, вы не осмеливаетесь сказать мне горькую истину? Понимаете, у меня серьезный труд, я должен окончить… и хочу знать, сколько мне осталось?
— Ну и чудак… Да разве бы я отпустила вас с этой бумажкой, заметив что-то серьезное?
Да, да, она бы не отпустила. Она отвечает за меня. Мне в эти минуты нужны были именно такие доказательства. Она бы не отпустила. Значит, я буду жить. Буду жить! С той минуты я напевал эти слова целый день.
— А я, дурак, мучился, помирать собрался, — бормотал я, чувствуя, как миллионнотонный груз сползает с моих плеч. — Такое, знаете ли, похоронное настроение. Важную работу хочется закончить, ночью просыпаюсь, давит меня, сядешь к столу — кусок хлеба в горло не лезет, а тут еще кругом разговоры всякие про рак, большое вам спасибо, простите, однажды я думал даже…
— Меньше надо о болезнях думать. До свидания, — не очень приветливо оборвала меня врач.
Я выскочил из кабинета, сжимая в потной руке рецепты, поспешно накинул в раздевалке пальто, чуть не забыл авоську, уже с улицы вернулся, во мне бурлила энергия, я помолодел лет на десять. Молодой снежок скрипел под ногами, зеленели елочки, в парке детвора лепила снежную бабу с желтыми мармеладными глазами, по тротуарам спешили красивые женщины, в витринах блестели елочные игрушки — и все красочное, все в движении, все жило, и я жил с ними.
Такая жажда жизни вдруг пробудилась во мне, с ума сойти можно. Накупил всякой елочной дребедени, хотя у нас и прошлогодних игрушек полно. Взял две пластинки с джазовой музыкой, хотя терпеть ее не мог раньше, — вдруг захотелось чего-то острого, бурного. Купил дочери платьице и косынку жене. И все яркое, до непотребства — дома потом дивились. Но меня уж так на праздничность после почти трехнедельных сумерек потянуло, что я рисковал на эту пеструю ерунду всю зарплату выкинуть, как дикарь какой-то. Подумал, что дешевле обойдется, чтобы угомониться, в ресторане выпить за свое второе рождение. Так и сделал.