Какая патетика! Оракул! Пророк! Гений! Чувствую, что больше не напишу ни слова, пока не откроюсь вам до конца, не сброшу с себя непосильную ношу, которая гнетет меня несколько дней. И дифирамбы смерти, и настырное упоминание о моем учителе Петре Поспешае — все это результат… Даже этой тетради боюсь доверить, не то что вслух произнести. У меня, не пугайтесь, не ахайте — рак горла. Да, да, это правда, неожиданная злая правда. Ненасытное чудовище нашего века настигло меня. Я это недавно почувствовал. Не было ни температуры, ни боли — рак не болит! — только горло у самой груди одеревенело; глотнешь — и чувствуешь опухоль. Весь вечер я был подавлен, хотя изо всех сил отгонял мрачные мысли. А на следующий день закашлялся в своем маленьком кабинетике. Что это был за кашель! Кашель Петра Поспешая, глубокий, сухой, черный. Сразу вспомнились мне выпускные экзамены, сад, предсмертное буханье Петра Васильевича, сигареты «Прима», вырезанные гланды. И у меня с гландами была оказия. Вернее, так себе, разговор, еще во времена Загатного. Только я избавился от гланд, после операции вышел на работу. Сижу, курю. Как раз, помню, «Приму».
А Загатный и говорит:
— После такой операции рискованно курить. Можете рак горла схватить… Скорая смерть, правда, болезненная…
А я молодой, глупый. В таком возрасте разве думаешь о болезни? Смерти как-то не представляешь себе. Все когда-то умрем, смеюсь. И курю. И докурился. Наверное, с тех пор он меня и точит. А нынче последняя стадия. Поспешай недель шесть со времени, как узнал о своей болезни, протянул. Вот тебе, баба, и Юра[4]. Шесть недель. Сорок два дня. Тысяча восемь часов. Шестьдесят тысяч четыреста восемьдесят минут. Три миллиона шестьсот двадцать восемь тысяч восемьсот секунд. Я все точно подсчитал. Закрылся в своем кабине-тике и подсчитал. Чистая арифметика. Надо же подвести под собственный конец логичный фундамент.
А вообще-то сейчас важно не паниковать. Собраться с мыслями. Осознать, что это неминуемо, хоть бейся головой о кирпичный угол библиотеки. Перебрал все энциклопедии, все медицинские справочники, которые нашлись в библиотеке и у жены. Но о признаках рака горла в них ни слова. Чтоб вам всем подохнуть, писаки чертовы, за что только гроши вам платят?! Как-то жена чуть не засекла меня с медицинскими книжками. Уже калитка хлопнула. Я, правда, успел засунуть книгу в стеллаж. Идиотское положение. Может, и решился бы пойти к врачу, но жену не минуешь. Она часто в регистратуре сидит. Да медсестры расскажут. Да что сестры? Завтра вся Тереховка узнает: у Гужвы, заведующего библиотекой, рак горла. Придется унести тетрадь в свой кабинет и писать там, задерживаться после работы. Боюсь, что жена ненароком откроет ящик и заглянет. Не люблю слез. Еще наплачется…
Засыпаешь вечером и надеешься, мечтаешь, что утром черное отчаяние развеется, вдруг проснешься здоровым, сильным — впереди жизнь. После ночи, еще глаза не продрал, лихорадочно глотаешь слюну, а оно не исчезло, оно здесь, еще и увеличилось к утру. И впереди только шесть недель. Да где! — уже наверное, пять. Сразу отвратительный холод по телу. Где-то вычитал — могильный холод. Но хватит. Так и рехнуться можно, не дождавшись конца.
Писать буду только про Ивана Кирилловича.
— Иван Кириллович! Ошибка! — крикнул печатник, вроде только что заметил секретаря.
Загатный встрепенулся, скомкал плащ:
— Проклятье! Авторучка выпала, — щупал, щупал, — как сквозь землю. Где ошибка?
— В заголовке. На третьей. Приправлял раму, глядь, а там: «Кукукурузу на силос». Три «ку». Сам боюсь исправлять. Еще хуже что напорю. И редактора не хотелось будить, завтра по выговору корректорам влепит. Так я уж к вам…
Шульга все бубнил и бубнил, едва поспевая за Иваном, тому хотелось поскорее отойти от райисполкома и всего, что произошло несколько минут назад:
— Вы ступайте, переберите заголовок, я сейчас.
Велосипед печатника задребезжал в темноте.
На минуту поддался слабости. И вот пожалуйста. Неужто Шульга что-нибудь заметил? Не хватает только, чтобы вся Тереховка зашипела, будто Загатный верит в бога, молился, выйдя ночью от Люды. Какая мерзость! А виноват сам. После разговора с Людой вдруг показалось, что он очень одинок. Что он никого не любил и не полюбит. И что в разладе с Людой виновата не его жажда идеального, а неспособность по-настоящему любить. Неврастения, конечно. Но все это так внезапно навалилось. Да еще — ночь. На какое-то мгновение он забыл все — и свое призвание и свою великую миссию. Как же, ему захотелось человеческого счастья. Тогда беги, променяй святые минуты творчества, когда чувствуешь себя богом, на пеленки, фикусы, на тепло под бочком. Чего же ты стоишь? Еще не поздно. Она забудет твои признания. Как и ты забудешь слова, за которые ты так дорого заплатил четырехсотдневным прозябанием в Тереховке: если не быть гением, лучше не существовать… Вообще не существовать. Почаще повторяй — самый надежный способ борьбы со слабостями.
Он входил в редакцию, стиснув зубы. Жизнь — борьба. Прежде всего с собой. Потом уже с окружением…
Оксана проснулась после полуночи, раскапризничалась, и Андрей никак не мог ее укачать.
— Давай перепеленаем, я покормлю, хоть и рановато, — может, потом дольше поспит, — ровным голосом сказала жена, будто вовсе и не спала.
…Можно просить две комнаты с кухней, в райцентре с квартирами туго, но в редакции семейных претендентов нет, а дом где-то под осень будут сдавать. Если Гуляйвитер захочет — выбьет. А можно из села привезти тещу и как бы между прочим бросить редактору, мол, смотрите, как живем, — трое взрослых и ребенок в одной комнатенке, тридцать рублей ежемесячно отдай, а жена только с сентября пойдет работать. Гуляйвитер — сентиментальный, несмотря на свою шумную деловитость, он любит опекать. А еще лучше при случае подключить секретаря райкома, ведь приходится с ним и в села ездить. Вот едет мимо нашего двора, я и говорю: «Водички не желаете попить?» Нет, не годится, лучше — кваску, но тоже примитивно, как говорит Иван Кириллович, ага, скажу так: Дмитрий Семенович, у меня дочь, пятый месяц, такая забавная, недавно из села привез, хотите посмотреть?» Припертый, что называется, к стене, не сможет он сказать, что не хочет посмотреть на дочь, что ему это неинтересно. Разве уж очень некогда, будет спешить, тогда я другим разом.
И вот мы входим, Марта показывает нашу доченьку, а у нас теснота, духота, и мать-теща тут как тут, для впечатления можно и Христиновну, хозяйку, пригласить. Марта начинает дипломатичный разговор, как трудно с ребенком в такой крошечной комнатке. И секретарь, куда деваться, скажет: «Потерпите пару месяцев, дом вот-вот сдадим…» Я хватаюсь за эти слова как за соломинку, бегу к Гуляйвитру, тот — в райком: «Первый пообещал Хаблаку квартиру в новом доме, надо внести в список…» Как все славно, ладно, как по написанному!
Это одна из комбинаций, а их можно придумать ого-го. Главное, чтоб тебя не останавливали никакие там условности, моральные принципы. Их выдумали люди, имеющие многокомнатные квартиры. А кто не имеет даже одной комнаты, должен лезть напролом. Не постучишь — не откроют! Кто не очень миндальничал, когда давали назначения, тот теперь в городе работает. Эх, если бы вернуть время распределения, он бы уже не прятался за спины, ожидая, когда его позовут и скажут: «Вот что осталось, выбирайте…» Он бы растолкал всех локтями, глотку перегрыз… Андрей Сидорович не узнавал себя. Оказывается, трудней всего сделать первый шаг. Стоит сказать Гуляйвитру, что его дворняга высокой породы пес, стоит раз переступить через себя, изменить себе, зажмурить глаза и наступить на собственную совесть, как цепь звенит дальше, звено за звеном, колечко за колечком, до конца.
По принципу во́рота: только выпустил из рук — ведро вниз тянет, ворот крутнулся, потом еще раз, быстрей, быстрей, стук, лязг, сруб шатается, а ведро летит в темную бездну, и заглянуть страшно.
вернуться4
Вариант поговорки: вот тебе, бабушка, и Юрьев день.