На наших глазах завершается эпоха Просвещения. Уходят два ее фундаментальных мифа: миф о Науке и миф о Прогрессе.
Ослабление мифа о Науке привело к затуханию конфликта между христианством и наукой.
Общественное сознание конца ХХ века стало более терпимым и более плюралистичным, нежели сто лет назад. Во всяком случае, язык естественнонаучной мысли, признававшийся единственно правомочным сто лет назад, теперь уже не считается таковым.
Во-первых потому, что ХХ век стал веком оформления иных, нежели математическая, научных парадигм. Обрели строго научные и проверяемые методы многие гуманитарные дисциплины. Лингвистика, психология, история, социология, эпистемология показали, что возможно научное исследование мира людей, причем такое, которое будет вестись на языке именно людей, а не посредством только математических формул и символов. И это открыло путь для нового интереса к религиозной жизни, и для нового понимания религиозного опыта людей.
Во-вторых, к концу ХХ века потерял очарование сциентистский миф. Этот миф полагал, что наука есть не только мерило всех человеческих действий, мыслей, чувств и фантазий, но и единственное средство к разрешению всех человеческих проблем (познавательных, социальных, психологических и т.п.). Этот сциентистский миф о всесилии науки уходит. Общество (в том числе научное сообщество) открывает, что одного языка недостаточно для того, чтобы описать все многообразие мира, в котором живет человек — даже если это язык науки. Рядом должны быть и иные языки. Иные объяснительные модели. Язык музыки и язык философии, язык поэзии и язык мифа…
Еще в начале века общераспространенным было убеждение, что даже этика должна быть научной [17] . Сегодня акцент скорее иной: наука должна быть нравственной. А, значит, наука может быть открытой для сопоставления с евангельским учением — но уже не для того, чтобы судить Евангелие по своим лекалам, а ради того, чтобы самой впустить в себя человеческое, нравственное измерение.
Еще в 1968 году Юрий Кузнецов отразил эту перемену:
Эту сказку счастливую Слышал я на теперешний лад:Как Иванушка во поле вышелИ стрелу запустил наугад.Он пошел в направленье полетаПо сребристому следу судьбы.И попал он к лягушке в болотоЗа три моря от отчей избы.«Пригодится на правое дело» -Положил он лягушку в платок.Вскрыл ей белое царское телоИ пустил электрический ток.В долгих муках она умиралаВ каждой жилке стучали века,И улыбка познанья игралаНа счастливом лице дурака.И то, что Церковь отстояла свое право на иной язык, иной путь познания, иное измерение человека, теперь оказавается предметом не критики, а понимания.
Исчезла необходимость в натужных усилиях по адаптации Библии к “последним научных данным”. Можно просто говорить: “Это повествование означает то-то, и оно находится в такой-то смысловой связи вот с этим и сознательно контрастирует вот с таким-то утверждением и верованием”.
Обе стороны осознают границы своей компетентности — спустя века восприняв мудрые слова кардинала Барония, повторенные Галилеем: “Намерение Священного Писания в том, чтобы научить нас тому, как идти на небо, а не тому, как вращается небо” [18] . А, значит, резко снижается возможность вторжения в то пространство, которое подлежит осмыслению иным языком, и, соответственно, снижается возможность конфликта с хранителями иного языка.
Впрочем, и в былые времена не было конфликта Церкви и науки. Был (и будет) лишь конфликт Церкви со сциентизмом как с идеологией. Но хотя всерьез конфликта с наукой не было никогда, миф о конфликте христианства и науки был. Сегодня же есть основания к тому, чтобы этот миф изжить. Основание довольно простое: все познается в сравнении.
Пока христианство было единственным вненаучным, религиозным сектором общественной жизни, казалось, что оно находится в несовместимых отношениях с наукой. Но когда в конце ХХ века в массовое сознание стали активно вливаться нехристианские религиозные идеи, стало очевидно, что они несравнимо дальше отстоят от научных стандартов доказательности и рациональности, нежели христианское богословие.
Общественное сознание, отходя от сциентистской крайности, ударилось в крайность противоположную. Прежде оно склонно было забывать, что вера есть необходимый “экзистенциал” человеческой жизни. Теперь “верую!” ощетинилось против любых попыток вывести его на диалог с разумом.
Советское сознание твердо усвоило тезис о несовместимости разума и веры. И в былые годы обыватель делал из этого тезиса вполне четкий вывод: “Раз вера и знание несовместимы, я выбираю разум — и долой предрассудки!”. Сегодня постсоветский обыватель делает свой выбор, исходя из всё того же убеждения. Только вот мода изменилась, и потому этот вывод звучит так: “Раз вера и разум несовместимы, я выбираю веру — и отстаньте от меня вы с вашей логикой!”.
И потому впору вырабатывать у себя милицейскую интонацию: при встрече с проповедниками и авторами сенсационных открытий поставленным голосом надо строго так и спокойно спрашивать: “Гражданин! Предъявите Ваши аргументики!”.
К моему сожалению, из нашего обихода ушло словечко, столь пугавшее меня в студенческие годы. Представляете, выступает студент-второкурсник на семинаре. При подготовке к докладу он прочитал полторы статьи на заданную тему, дополнил их всем неимоверным запасом своей эрудиции — и заливается соловьем, и открывает новые закономерности вселенной и истории, и идеи выдвигает столь ошеломляще новые, что даже Нильс Бор (с его афоризмом “Эта идея недостаточно безумна, чтобы быть истинной”) не усомнился бы в их двухсотпроцентной истинности. Если бы студенту предоставили еще две минутки — он бы несомненно открыл «всеобщую теорию всего»… И тут этот лысый до цент скучно смотрит на тебя поверх очков и унылым голосом говорит: “Обоснуйте, коллега…”.