Когда табун отправляется на водопой, вороной впереди. Он ведет табун, он его охраняет, как пастух свое стадо. Однажды ночью на табун напали волки. Медара был где-то сзади и издали услышал, как мечутся кобылы и испуганно ржут жеребята. Матери их отзывались хрипло и озабоченно, как будто предупреждая об опасности. Медара пришпорил коня и, когда догнал табун, увидел — ночь была звездной, и от неба исходил слабый свет, — что кобылицы выстроились в круг головами внутрь, оберегая жеребят, готовые обороняться. Вокруг них, зло фыркая, носился вороной. Но волков уже не было — он их прогнал…
Тогда же, весной, пока трава была еще ярко-зеленой, вороной еще раз сошелся грудью с каурым. Однажды вечером каурый выбежал со двора поместья. На шее у него мотался обрывок веревки, видно, он оборвал ее и убежал. У стен конюшни стояли двое слуг, прячась от хаджи Петра, они смотрели на каурого, ничего не предпринимая. Красиво выгнув шею, каурый заржал, словно протрубил боевой клич, и размеренным галопом понесся прямо к табуну. Расстояние между ними быстро сокращалось. Но вот из табуна выскочил черный и полетел навстречу каурому. Гриву трепал вольный ветер, хвост был поднят трубой. Враги не стали терять время, как прежде: обнюхивать друг друга, гневно ржать, рыть землю копытом, — а сразу же сошлись в поединке. Смертельная ненависть переполняет их, уши прижаты к голове, губы слегка вздернуты, обнажая длинные, как клыки, зубы. Они то вздыбливаются один против другого, и тогда упираются передними ногами в грудь друг другу — совсем как люди перед тем, как начать бороться, то приседают, при чем каждый старается укусить противника за слабое, незащищенное место. Они фыркают, постанывают, дыхание у них тяжелое, со свистом, громко стучат зубами. Борьба длится долго. Жеребцы борются молча, но свирепо. Пот вперемешку с густой черной кровью струится по крупам.
Кобылицы перестают пастись и с интересом наблюдают за борьбой самцов, которые рвут мясо друг у друга, но потом им надоедает, и они продолжают щипать траву. Кобылы постарше подходят поближе, но потом и они возвращаются в табун. Вот каурый начинает слегка пошатываться — еще немного и он будет повержен. И точно тогда ему удается увернуться от черного и он спасается бегством. Вороной преследует его и, догнав, каждый раз кусает за бок. Но вдруг он останавливается, ставит уши торчком и напряженно наблюдает за бегством противника. Потом, круто развернувшись, быстро возвращается к табуну. Он несется, опустив голову к земле. Уши плотно прижаты, морда вытянута, совсем как у змеи, — так он пугает кобылиц, что укусит их. Черный жеребец собирает разбредшийся табун и, как пастух, гонит его перед собой. А в это время слуги ведут на конюшню каурого — искусанного, окровавленного, точно он сражался с волком. С террасы им машет хаджи Петр, показывая, чтобы они вели его в хлев. Хозяин не желает смотреть на каурого… Хаджи Петр так и не смог простить каурому его позора. Как только у того зажили раны, приказал отвести его на базар и продать.
А черный скитался с табуном по полю, и с каждым днем становился все более неукротимым, все более диким. Наступили знойные дни, и шерсть его перестала лосниться, часто бывала свалявшейся, пыльной, в гриве торчали колючки. Он как бы высох, истончал, но глаза по-прежнему горели неистовым огнем.
— Не конь, а зверь! — качал головой Медара.
В табуне было несколько молодых трехлетних жеребчиков, так черный был готов их растерзать. В конце концов хаджи Петр был вынужден сбыть их. Черный прогонял из табуна даже кобылиц одной с ним крови. (А надо сказать, что лошади верны родственным связям). Этого ему показалось мало, так он стал гнать из табуна даже смирного и спокойного коня Медары. Тут уже черному пришлось иметь дело с Медарой. Впервые тот посмотрел на коня без усмешки, зло.
Медару часто спрашивали, спят ли лошади? Когда и как спят? Разумеется, лошади, как и люди, нуждаются в отдыхе и спят. Обычно это бывает утром, когда солнце хорошенько напечет землю. Как правило, спят они стоя. Все это Медара вспомнил потому, что между ним и жеребцом началась страшная вражда, которая едва не погубила Медара…
Всю ночь кони паслись в высокой траве. На рассвете, когда заалел восток, над полем поплыл тонкий голубой туман; трава намокла и, враз отяжелев, склонилась до земли. Кони перестали пастись, повертелись по полю, ожидая, пока взойдет солнце и немного согреется воздух, потом задремали. Некоторые кобылицы улеглись прямо на землю. Жеребята сразу ткнулись матерям в живот и принялись сосать молоко. Медара спешился и пустил коня пастись, не распрягая, а сам лег немного поспать.
Отдых лошадей недолог. Спустя полтора часа Медара вскочил: его удивила необыкновенная тишина. Вскочил и смотрит: кобылицы разбрелись по полю, и на месте, где раньше отдыхал табун, стоит лишь конь Медары. Стоит, не шевелясь, как вкопанный. Медара подошел поближе и видит: конь стоит на трех ногах, а правая передняя нога повисла в воздухе; кожа над коленом ободрана. Медара все понял: черный лягнул его коня и сломал ему правую ногу.
— Ну ладно же, — пригрозил Медара. — Теперь возить меня будешь ты!
Он снял со своего коня седло, оставил того пастись и выздоравливать, как бог даст, а сам поймал с помощью лассо вороного (Медара был большим мастером в этом деле) и тотчас же оседлал его. Добрый табунщик должен на полном скаку уметь поднять с земли мочугу. Кнут кнутом — табунщики действительно носили длинные, по три-четыре метра кнуты, заканчивающиеся конским волосом. Этими кнутами можно стегать, сколько влезет, но далеко не все кони пугаются звука рассекаемого воздуха. Бывают такие, что и ухом не ведут. Вот тогда наступает черед мочуги. Табунщик отстегивает от седла эту настоящую булаву — оружие и силу табунщика. Когда он раскрутит в воздухе и бросит, она летит утолщением вперед, как стрела. И горе той кобыле, на чью спину придется удар. Табунщик стрелой несется к тому месту, где упадет мочуга, на ходу наклоняется — и вот мочуга у него на руке, и он возвращается к табуну.
В этом деле верным помощником Медаре был его конь. Табунщик попробовал испытать и черного жеребца: повернул его спиной к табуну, и что только ему ни делал — черный ни с места. Медара выходил из себя, бил его кнутом. Жеребец прыгал, взбрыкивал, исходил потом, он — ни шагу вперед. Тогда Медара направлял жеребца за табуном, бросал мочугу и поднимал ее с земли. Но стоило ему попытаться вновь отделить жеребца от табуна, как все повторялось сначала.
И так изо дня в день. Медара не уступал, но и черный не подчинялся. Медара почти кожей чувствовал, что жеребец все еще боится табунщика, но уже начинает ненавидеть его лютой ненавистью: подолгу глядит на него из-под гривы тяжелым, недобрым взглядом; вздрагивает и резко вскидывает голову, когда Медара запрыгивает в седло.
— Ничего-то ты, приятель, не сделаешь, — говорил Медара, стиснув от злости зубы. — Сбросить ты меня не сможешь, а захочешь укусить — все зубы пересчитаю. Что тогда станешь делать?
И все же Медара понимал, — ведь недаром он столько лет пас лошадей, — что черный хочет единственно того, чтобы его оставили вместе с табуном на воле. То, что раньше он был на конюшне, среди людей, он будто и забыл вовсе. Любо ему было мять высокую, по грудь, росистую траву, купаться под дождем, подставлять морду навстречу ветру, скакать свободно, без узды, как и другие лошади в табуне. Всем своим существом он стремился к свободе. Только смутная привычка тонкой нитью все еще привязывала его к человеку, заставляла подчиняться. Но эта нить могла легко оборваться. Медара понимал все это, но не уступал. «Заставляю его меня слушаться, а потом скажу хозяину, чтобы позволил мне взять другого коня», — думал он. Спешиваясь, Медара давал жеребцу отдохнуть, но все равно держал его на веревке. У него был железный кол, он всаживал его в землю и привязывал к нему веревку. И вот однажды вечером он спрыгнул с коня, чтобы выкурить сигарету, а веревку накрутил на руку — глупость, которая едва не стоила ему жизни.