Обезумев от страха, Ранка подумала было опять о бегстве. В свете, заливавшем двор, она увидела висящее на галерее железное било. Она кинулась к нему, схватила железный молоток и принялась колотить. Быстрые, тревожные звуки побежали по темному лесу вместе с искрами и дымом. Монастырь уже горел. Ранка почувствовала, что рука ее слабеет, но продолжала бить в набат.
Послышался стук копыт по каменным плитам; она обернулась. В свете пожара, как среди бела дня, показался Хаджи Эмин на своем белом коне. Он спешился и — первое, что сделал, — снял свой плащ и бросил его на Ранку: никто не должен был видеть лицо его жены.
Двор наполнился всадниками. Тут был весь преследовавший Косана отряд. Удивленные пожаром, а еще более присутствием Ранки, которую они, хоть и укрытую плащом, сразу узнали, всадники теснились на узком дворе, и отсветы огня играли у них в зрачках, заливали их лица, их испуганных коней. Отвесно и прямо торчали длинные копья, ярко блестели кривые сабли. Глаза всех были устремлены на султана: что он скажет? А султан стоял возле Ранки, покрытой его желтым атласным плащом, и, наклонившись к ней, слушал, что она тихонько говорила ему. Потом он выпрямился и что-то приказал. Двое соскочили с коней и, пройдя сквозь пламя, потерявшись в дыму, вошли в келью, где находились Косан с Драготой. Они вытащили их обоих, полуобгоревших, окровавленных, мертвых, но по-прежнему вцепившихся друг в друга.
Трупы разняли и положили на каменные плиты двора. Мужественным, тяжелым шагом подошел к ним султан. Остановился сперва перед Драготой, но лицо его искривила гримаса отвращения; он пнул его ногой и отошел. Остановился перед трупом Косана. Озаренный светом пожара, без плаща на плечах, Хаджи Эмин казался еще тоньше и стройней; над зеленой чалмой его спереди торчало павлинье перо. По привычке захватив рукой свою рыжеватую бороду, он наклонился и стал смотреть на Косана, такого же огромного и страшного, каким он был при жизни. И долго стоял над ним в раздумье.
Прошло более двадцати лет. Место, где стояло «Било», поросло бурьяном и крапивой. Никто уже не думал о том, чтобы вырвать Ранку из рук Хаджи Эмина. Он никуда не пускал ее, никто не мог ее видеть. Умер ее отец — султан не сжалился, не пустил. Прошло еще несколько лет — скончалась и Марга. Словно столетний дуб обрушился и упал. Все говорили о покойной. Помнил ее и Хаджи Эмин; сердце его смягчилось, и он отпустил Ранку в последний раз повидаться с матерью. Но и на этот раз не оставил одну. Он послал с ней двух сыновей своих, рожденных ею, двух статных, крепких молодцев. Один ехал по одну сторону матери, другой по другую. Самая верная стража.
БОЖУРА
Сей фонтан Хаджи Вылко, сына Пенова, сооружен в лето 1783.
Надпись на фонтанеЦыганка Калуда продавала всякую безделицу — больше для того, чтобы не слыть попрошайкой: белую и красную глину, земляное мыло, сушеный кизил, веретена. Сбывать все это было нелегко, бабы торговались, норовили заплатить поменьше, а многие и вовсе не покупали. Но старая цыганка заметила, что дела шли лучше, когда с ней ходила ее дочь Божура.
Девочкой Божура в холодную погоду дрожала всем телом, как учила мать, и женщин брала жалость. В сущности, под этой жалостью скрывалось удивление, откуда у какой-то цыганки вдруг такой славный малыш. Но теперь Божура стала уже девушкой. Большие черные глаза прежней зябкой цыганской девчонки глядели дерзко, задорно, тело стало тонким, гибким, расцвело, как дикий шиповник… И только ради нее, ради ее смеха и ее красоты, покорявшей всех будто силой волшебства, женщины, всегда такие скупые, брали дешевый товар Калуды, щедро платили ей. Даже набавляли, движимые мучительным чувством, в котором им не хотелось признать зависти.
А Калуде это было на руку. Наконец-то нашла она талисман, обеспечивающий бойкую торговлю, и надо, чтобы дочь всегда ходила с ней. Но Божурой не больно покомандуешь. Прикрикнешь на нее — а она тотчас повернется спиной и делает, что ей вздумается. Особенно весной. «Март в дом, а мы — на двор», — говорят старые цыгане, греясь на солнышке. А Божура — та просто шалела: глаза сияют, тело не чувствует одежды; вся она полна радости жизни, как плодовые деревья, пьяна солнцем, как пчелы, что гудят вокруг цветущей яблони. Начинала бегать по соседям — смешила стариков, играла с детьми, увлекала за собой вздохи и пламенные взгляды молодых цыган.
Не действовали ни просьбы, ни угрозы матери. Поднимались свары, какие можно услышать только в цыганском доме. И если Калуде удавалось в конце концов уговорить ее, то по большей части лишь пообещав, что они зайдут к Хаджи Вылко.
Божура любила ходить туда. Когда еще маленькой, держась за материнскую юбку, она входила на широкий двор, окруженный высокими стенами, то невольно таращила глаза от удивления перед старыми самшитами, виноградными лозами, пробившимся между каменных плит базиликом. А когда иной раз, под праздник, вынесут, бывало, во двор весь домашний скарб, так от ярких красок ковров и подстилок, золотого шитья и атласа дорогих одежд, от всего этого богатства у нее дух захватывало. Но больше всего дивилась она розовым веткам вербы от гроба господня — чудного дерева, которое росло во дворе только у одного Хаджи Вылко.
Теперь Божура входила во двор Хаджи Вылко веселая и спокойная, не глядя ни на самшиты, ни на вербу из святых мест. Она шла сюда ради дочери Хаджи Вылко Ганаилы. И если сознание своей красоты заставляло ее смотреть на остальных женщин пренебрежительно, сверху вниз, то к Ганаиле она ходила как к равной. Она считала Ганаилу самой красивой девушкой в селе. Только никак в толк взять не могла, почему та не гордится своей красотой, даже как будто не замечает ее. Работает, а кажется вялой, ленивой. И, не следя за собой, без всякого со своей стороны желания, день ото дня хорошеет, полнеет, и тело ее созревает, наливается, как плод.
Не то чтоб Божура ее любила. Она не любила никого и ни к чему надолго не привязывалась. Но у Ганаилы она видела все, чего ей самой не хватало, а хотелось тоже иметь: ей нравилась молочно-белая кожа Ганаилы, ее русые косы, ее удивительно чистая, благоуханная плоть, прячущаяся в мягких складках шелка. И если бы все это можно было украсть, она бы с удовольствием украла.
Иногда она засматривалась на Ганаилу. Глядела пристально и лукаво, но в то же время восторженно, восхищенно, как дикарь на своего истукана. Горящими глазами, молча. Потом осторожно, словно боясь сделать больно, гладила огрубелыми пальцами ее обнаженную до локтя белую руку, шепча:
— Ишь какая ты… белая, белая… красивая…
Ганаила смеялась.
Но Божура была цыганка, и порыв ее нежности не должен был пропасть зря: она начинала выпрашивать какой-нибудь стеклянный браслет, что-нибудь поношенное из одежды. И, все больше смелея, срывала себе самую пышную гвоздику и, украсившись ею, смотрелась вместе с Ганаилой в оконное стекло.
А в это время Хаджи Вылковица торговалась с Калудой. И, еще держа в руках совок, на котором она вынесла муку, старушка с улыбкой смотрела на обеих девушек своим кротким, идущим из глубины взглядом. На дворе был и Хаджи Вылко, высокий, седой, царственного вида старик. Он наблюдал за работой каменщиков, копавших во дворе и складывавших кирпичные трубы: Хаджи Вылко сооружал у себя фонтан — единственное, чего не хватало для полноты его славы. Он тоже видел, что происходит у окна. Но, кроме Ганаилы, у него не было детей: ни сына, ни дочери; поэтому он позволял ей делать все, что она хочет, но в тоже время внимательно следил, чем заняты руки обеих цыганок.
Одного только не могла понять Божура: хороша собой Ганаила, но почему она столько времени всем, кто ни посватается, отказывает? Чего она ждет? На что рассчитывает?
Божура ходила по всему селу, знала все слухи и сплетни — все, что говорят о Ганаиле, за кого ее прочат. Собирала эти тайны и радовалась, точно они относились к ней. А когда через несколько дней приходила к Ганаиле и выкладывала ей все, у нее было такое чувство, будто ее ограбили. Умолкала и ждала, не скажет ли хоть чего Ганаила. Но дочь Хаджи Вылко оставалась вялой и равнодушной, как всегда. Тогда в глазах цыганки вспыхивала страстная ненависть. Тысячная часть того, что она ей сказала, могла бы сделать ее самое счастливой. А у этой белой куклы в груди словно не сердце, а камень!