Никто не верил, что он выйдет живым из зловещего лагеря под Софасом. Он чувствовал себя очень скверно и, когда унесли на носилках Рачо Самсара, решил, что теперь — очередь за ним. Он был так слаб, что не мог встать: при малейшей попытке у него дрожали ноги, подгибались колени, и ему не оставалось ничего другого, как снова лечь. Но совершенно неожиданно начался штурм, и страшное возбуждение, охватившее всех, пробудило и в Люцкане такие силы, о которых никто не подозревал. Перед выступлением фельдфебель стал отделять больных от здоровых. Вечно сердитый, он во всем готов был заподозрить притворство и обман; но жалкий, больной вид Люцкана заставил его вздрогнуть.
— Ты здоров? — спросил он его.
— Так точно, господин фельдфебель! — ответил Люцкан. Только потому, что с губ его сорвалась именно эта фраза, а не другая: «Никак нет». Только эти два ответа и давал он на все вопросы своего строгого и хмурого начальника.
В сущности, ему было все равно, Оставаться ли в лагере или выступать. Он был болен — это он чувствовал ясно; но, кроме того, еще что-то лежало у него камнем на сердце, помрачая и без того скудный рассудок. На все вокруг он смотрел с тупым, оцепенелым безразличием. Единственным светлым лучом, озарявшим его сознание и возвращавшим его к действительности, были мысли о прошлом. Только эти мысли могли удержаться у него в памяти, только они могли зажечь огонь в его угасших глазах и вызвать улыбку на его бескровные, посинелые губы. Он машинально шагал вместе с другими, машинально делал то, что делали они. Иногда он немного приходил в себя; близкие разрывы шрапнели заставляли его очнуться, и он отчетливо понимал, что происходит вокруг.
— Ишь, какой турок! — весело шептал он. — Не хочет добром свою власть отдавать. Держится…
Но тотчас погружался в прежнее состояние, возвращался в мир застывших воспоминаний и, глядя, как та же шрапнель нижет в воздухе молочно-белые клубы с огненной сердцевиной, видел в них какие-то странные цветы, то исчезающие, то вновь расцветающие в пространстве.
Теперь он лежал во рву у шоссе и смотрел перед собой. Вдруг туман развеялся. Открылись зловещие очертания Чаталджанских фортов. Ни души не видно на этих голых, унылых полянах. Но за каждым курганом, за каждым холмом сверкали короткие красные вспышки: это стреляли батареи в укрытиях. Отдельных выстрелов не было слышно; все сливалось в страшный, адский гул. Этот гул с каждой минутой рос. С высокого дуба все чаще сыпались листья и ветки. Грохот, пальба, шипенье гранат, зловещее стрекотанье пулеметов — все это не только не пугало Люцкана, но, наоборот, вызывало в нем какое-то странное веселье. Он следил за красными вспышками, полыхающими по всему горизонту, и радовался, что их так много; ему даже захотелось посмеяться над самим собою.
— Хе-хе! — тихонько воскликнул он. — Люцкан сгорает в ярком пламени. Поэ-э-ма!
И продолжал с еще большим вниманием следить за красными вспышками, Они появлялись то вразбивку, то сразу, целым залпом, друг с другом сливались, догоняли друг друга. Так красиво! Словно чья-то невидимая рука с удалой, веселой щедростью разбрасывала во все стороны красные, как пламя, цветы. «Тюльпаны! — думал Люцкан. — Красные тюльпаны. Любовь, только любовь!»
Вдруг он вскочил, так как с запозданием заметил, что другие солдаты двинулись вперед и надо их догонять. Ротный командир — уже не за дубом, а шагает далеко перед ротой, широко размахивая саблей. Солдаты идут сквозь кусты, сухая листва шуршит у них под ногами, в воздухе — какие-то робкие звуки, и время от времени что-то со всей силой начинает хлестать по земле или ветвям деревьев. Лес кончился; солдаты вышли на открытую местность. Снова на горизонте рисуются мрачные очертания фортов, и за ними непрерывно сверкают красные молнии.
Люцкан глядит туда. Образ красных тюльпанов снова возникает у него в мозгу.
— Любовь! — шепчет он.
Но вдруг что-то грубо толкнуло его в грудь, у него потемнело в глазах, он пошатнулся, выпустил из рук винтовку и, вытянув руки вперед, упал ничком на землю. Кое-кто из солдат заметил это, остальные — нет. Все спешили дальше.
Прошло немало времени. Вечером атакующие отступили. Люцкан лежал в том самом положении, как упал, с прозрачно-бледным лицом, в луже крови. Проходящие мимо солдаты считали, что он убит. Но вот он медленно, с усилием открыл глаза. У него нигде не болит, но руки и ноги — словно окоченелые, и что-то давит, и нет сил пошевелиться. «Я ранен», — догадывается он, и кровь на одежде и на земле под ним пугает его. А вдруг его не увидят и не подберут? Почему не приходят санитары сделать перевязку? Он хочет крикнуть, но с губ слетает лишь слабый, подавленный стон.
Утомленный этим ничтожным усилием, он закрывает глаза и лежит не двигаясь. Никакой боли. Так хорошо лежать, так тепло; клонит ко сну. Ему даже весело. Кто-то глядит на него, говорит что-то очень хорошее, улыбается. А, это Цветана! Она сидит у окна, на коленях у нее нераскрытая книга, тополя кидают поперек улицы длинную тень. Он останавливается под окном, лоток его полон цветов. Он выбирает большую белую хризантему и подает Цветане. Тяжело, невыразимо тяжело ему в эту минуту. Слезы навертываются на глаза. «Взгляните, сударыня! — произносит он чуть слышно. — Белая хризантема. Прощанье. Нет больше новой любви!»
Ему хочется сказать еще много, но в горле пересохло, губы в огне, все тело изнывает и дрожит от нестерпимой боли. Медленно, с трудом он снова открывает глаза. Возле него — какой-то низкий куст, который почему-то кажется огромным, невероятно высоким деревом. Вокруг — тишина. Стрельбы больше не слышно. Прозрачная пелена молочно-белого тумана застилает воздух. Где он? Почему здесь? И что с ним? Неутолимая жажда терзает его. Каплю, хоть одну капельку воды! Он делает усилие, чтобы подняться, но в то же мгновение словно тысяча ножей пронзает ему грудь, и он с глухим стоном валится обратно на землю. Теперь — всюду боль. Никто не поможет ему: он умрет. Ему становится страшно. Сирый и несчастный всю свою жизнь, он испытывает безграничную жалость к самому себе; в памяти его, на которую боль уже наводит густой мрак, вдруг брезжит что-то милое, любимое, что-то бесконечно дорогое. И, перед тем как погаснуть последней искре сознания, он, собрав все оставшиеся силы, воскликнул:
— Мама! Мама!
Этот горький, глухой стон замер в ночи — без отголоска. Наступило мгновение напряженной тишины. И сейчас же вслед за этим с противоположного холма, на котором темнела черная стена леса, донеслись странные голоса. Сперва тонкий, жалобный визг, подобный плачу грудного младенца; потом все громче и громче; вот голоса зазвучали наперебой; плач смешался со смехом.
Это выли шакалы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рассвело. Погода чудная. Небо, очистившееся от туч, улыбалось, восхитительно ясное, синее. Солнце сияло; с юга подул нежный, как ласка, теплый ветер. Вокруг все тихо, безлюдно. Люцкан лежал на прежнем месте и в прежнем положении. Ничто не говорило о том, что в этом неподвижном, окоченелом теле может еще таиться искра жизни. Но вот отяжелевшие веки дрогнули; медленно, с мукой они подымаются, и открываются глаза, взгляд мутный, блуждающий, ничего не видящий. Долго глядит Люцкан, не понимая ни где он, ни что с ним. У него нигде не болит, он ничего не хочет, ему ничего не нужно. Время от времени что-то давит ему на виски, взгляд его туманится, и он больше ничего не видит. Ему кажется, что проходит много, бесконечно много времени. Он снова открывает глаза. Низкий куст опять перед ним; Люцкан глядит и никак не может понять, что же это за необычайное гигантское дерево. Много времени и много усилий уходит у него на то, чтобы понять, что это совсем не дерево, а просто куст.
Но его внимание привлекает другое. Что-то белое мелькает возле куста — то покажется, то спрячется. Что же это такое? Два огромных круга: один — белый, побольше, а внутри него другой — поменьше и желтый. Оба висят в воздухе, покачиваются, и словно какая-то радостная улыбка исходит от них. Мало-помалу и эти круги уменьшаются, становятся совсем маленькими и обрисовываются определенно, ясно. Так вот что это такое!