Однажды, когда моросил дождик и холодный северный ветер дул нам в лицо, мы торопились, чтобы скорее доехать до Антимовского постоялого двора и там обогреться. Наконец мы у цели. Откидываем капюшоны плащей и вдруг видим, что здесь гораздо больше подвод, чем обычно, а люди стоят под открытым небом и, разбившись на кучки, о чем-то оживленно судачат. Дверь корчмы заперта.
— Что случилось? — спрашиваем первого попавшегося.
— Гм. Тут такое случилось… не дай бог.
— А все-таки? Что именно?
— Этот сырненский учителишка, Баташки или как его там, застрелил хозяйскую дочку, а потом и себя прикончил.
Мы смотрели и не верили своим ушам. Слезаем с телеги, оставляем коней и, подобно другим, не выпуская из рук кнута, смешиваемся с густой толпой под окнами Сарандовицы. Кругом взволнованное движение, громкие голоса. Прислушиваемся то к одному, то к другому, наконец наталкиваемся на очевидца и выслушиваем всю эту страшную историю от начала до конца.
В тот день, когда мы здесь были в последний раз, учитель снова вернулся, но, не заходя в корчму, прошел прямо в жилое помещение Сарандовицы. Тут он, как рассказывают, решительно повторил свое предложение, которое неоднократно делал раньше. При этом был очень возбужден. Из боязни еще больше раздражить его и желая успокоить, ему ответили, что подумают. По другим сведениям, Сарандовица ему напрямик сказала, что ее дочь уже помолвлена. Он потребовал кофе, и Сарандовица пошла в корчму. Тогда учитель запер за ней дверь и направил на девушку револьвер. Неизвестно, было ли окно открыто или же она в ужасе сама его распахнула, но только в тот момент, когда убийца выстрелил, девушка уже метнулась с подоконника и рухнула вниз на землю. По словам очевидца, учитель после этого выглянул в окно и, решив, что она убита, отвернулся и выстрелом в висок покончил с собой.
Теперь он лежит там, в комнате. Окно открыто. Ветер треплет белую занавеску, и изнутри на нас смотрит жуткая зловещая темнота. Несколько крестьян с кремневыми ружьями стоят у дверей и около дома. Под окном на каменной мостовой краснеет пролитая кровь.
Сарандовицы нет. Ее дочь, которую все жалеют, была только ранена, и ее тотчас же отвезли в город. По двору бродит Калмук. Он очень переменился. Страшное потрясение пробудило в нем всю его дремлющую силу. Он наводит там и сям порядок, поднимает невероятные тяжести. И все это молча, не вступая ни с кем в разговор. По слухам, когда Сарандовица вышла, чтобы приготовить учителю кофе, она послала Калмука на свою половину, к дочери. Но было уже поздно. Он выломал дверь, выскочил в окно, поднял раненую, словно ребенка, на руки и принес ее в корчму.
Дождь все еще моросил. Крестьяне один за другим садились в свои телеги и уезжали, чтобы повсюду разнести страшную весть. Двинулись в путь и мы с дедом Гено.
Через несколько дней Сарандовица встретила нас, стоя на своем обычном месте. А две-три недели спустя вернулась и ее дочь. Разумеется, по бледному и чуть измученному лицу девушки можно было догадаться о злоключении, которое она перенесла. Но походка ее была такая же плавная и легкая, а улыбка такая же веселая, как и раньше. Она отворяла маленькую дверцу и оттуда звала: «Захарчо, иди-ка сюда, что я тебе скажу».
Но того, другого, уже не было. О нем вспоминали, только чтобы посмеяться и пошутить на его счет. Он и после смерти сумел выставить себя в смешном виде. При такой скаредной жизни у него оказалась порядочная сумма денег. А так как он был человек одинокий, то часть их завещал церкви, часть школе, а остальное Сарандовице в утешение за потерю дочери, которую решил убить. Завещание было найдено у него в кармане и служило теперь предлогом всевозможных шуток.
— Не сумел жениться на девушке, — смеялись крестьяне, — так, по крайней мере, приданое ей подарил.
— Правда ли это? — спросил раз Сарандовицу дед Гено.
Мы были, как случалось часто, одни в корчме, и Сарандовица не стала скрывать истину.
— И ты взяла эти деньги?
— Почему же их не взять, дед Гено? Завещание-то ведь правильное, законное. А ты спроси-ка, сколько мне стоило все это дело. Ведь, помимо страха и мучений, двор-то у меня целых три дня был закрыт. А доктора… а лекарства… Почему же не взять? И главное — он сам того хотел, сам все устроил, его воля…
Осень подходила к концу, погода стала дождливой, дороги развезло. Наши поездки с дедом Гено прекратились. А через месяц или два стало известно, что Сарандовица неожиданно умерла — той быстрой смертью, какой часто умирают здоровые, сильные люди. И когда на следующую осень мы с дедом Гено проезжали через Антимовский постоялый двор, за прилавком стояла молодая Сарандовица, жена Захарчо. Такая же статная, как и ее мать, пополневшая, еще более красивая, она работала так ловко и проворно, будто издавна привыкла к этому занятию. В корчме было много народу, может быть, больше, чем в прежние времена. Начиналось веселье.
А в углу, около прилавка, закутавшись в свой плащ, дремал Калмук.
Перевод Н. Шестакова.
ОТЕЦ И СЫН
Матаке из Пресельцев, один из самых богатых по тем местам крестьян, ездил в Балчик на пристань и теперь возвращался домой. За городом, когда море, темное, словно туча, и известковые холмы Балчика остались позади, он, наслаждаясь прохладой, сбросил шапку и вздохнул всей грудью, как человек, освободившийся от петли на шее. Матаке не любил этих тесных городских улиц с их раскаленными мостовыми, этой толкотни и неразберихи возле складов у пристани, где люди и скот жарятся на солнце, как в печи. Но сейчас все это уже далеко, и можно позволить коням идти потихоньку, чтобы самому отдохнуть и собраться с мыслями.
Однако он вскоре понял, что и тут требуется внимание и надо крепко держать в руках вожжи. Каждая телега, дребезжавшая сзади, стремилась идти ему в обгон. От этого его лошади пугались и делали внезапный рывок вперед.
«Мой-то шалопай, — думал Матаке, натягивая вожжи, чтоб сдержать сильных коней, — вот он, значит, чем еще занимался — бега устраивал. То-то лошади такие пуганые!»
Изменить своим привычкам и самому поехать в город его заставило подозрительное поведение сына. Несколько дней тому назад сын, возвратившись из города, не привез денег, вырученных им за проданный хлеб, а сказал, что на него напали разбойники и ограбили его. Хорошенькое дело! Конечно, теперь осень, люди едут на пристань, и в это время случаются грабежи. Но Матаке взяло сомнение, так как он видел, что сын не смеет поднять на него глаз, молчит, смотрит в землю и о чем-то думает. Нет, тут дело не чисто. Матаке не раз замечал, что, нагружая подводу на пристань, сын сыплет слишком много зерна в деревянный шиник, который служит меркой, — на целую пядь выше краев. И какое зерно — огневку. А ведь при продаже он, конечно, сглаживает его вровень с краями. Куда же в таком случае деваются деньги за этот излишек? И сумма должна быть не малая. Матаке беспокоился не столько из-за денег — их у него достаточно, — а из-за того, что сын пошел по плохому пути. Дерево надо выпрямлять, пока оно молодое.
Матаке хотел выяснить это дело тонко, исподволь. Но однажды, увидев, что сын опять меряет переполненным шиником, причем сыплет зерна еще больше, чем обычно, рассердился, накричал и, хотя не готовился к этому, прихватил шубу и сам поехал в город.
По приезде туда он, даже не поинтересовавшись ценами на пшеницу, дал образец перекупщику Михалу, разгрузил телегу и поспешил на постоялый двор. Для него самое важное было расспросить тамошнего хозяина Темелко. Но Темелко ничего ему не сказал. Тогда Матаке поехал по городу, останавливаясь в бакалейных лавках, в кофейнях, у разных торговцев — всюду, где он и его сын были известны. Выпытывал издалека, осторожно, заводил речь о грабежах, смотрел, слушал, но опять-таки ничего не выяснил. Не ждал, что сына будут хвалить, но слышал только одни похвалы. «Это из-за моего богатства и из-за моего имени все они сговорились и обманывают меня», — мелькало у него в голове.