Звенит песня под ясным небом, падают слова, будто зерна с тяжелых колосьев. Слушает Индже. Что-то сладкое тает в груди у него, катится слеза из глаз на белую гриву коня. Первая в жизни слеза, пролитая Индже.
На вершине Бакыджиков, у Семи колодцев — лагерь Индже. Больше гораздо он, чем был весной. Но нет Сиври-билюк-баши, нет даалий и головорезов. Ходят по полянам молодые парни, мечут камни, пробуя свои силы, либо стоят у шатров и чистят длинные — в рост человека — ружья. А в стороне, под сенью развесистых буков, сидят седобородые воеводы. Тут Никола Узун, Добри-воевода, Вылко Бинбеля, Вылчан-воевода и много других. На лицах у них — следы старых ран, волосы их белы, мудрая речь течет тихо и плавно, как вода соседнего родника.
— Тепеделен-Али-паша правит Яниной, — говорит Добри-воевода, куря свой длинный чубук. — В Видине — Пазвант-оглу, а Мустафа-Байрактар в Трыстенике. Каждый — на свой аршин меряет, судит и рядит своих людей. Почему бы и нам не взять своего? Кто помешает? Кто скажет: нет? — Немного помолчав и видя, что никто не спешит с ответом, он продолжает: — Известно мне, что думает Индже. И прямо скажу — дело хорошее. Первым долгом хочет он разделаться с псами с этими, Кара-Феизом да Эмином… А как от них отделится…
— Но как? Вот что скажи мне! — прерывает его Никола Узун и, по привычке, без всякой надобности хватается за нож.
— Не торопись, скажу. Индже велел Кара-Колю схватить эсерлийских султанов, двух молодых братьев, и разделаться с ними шейтан-пенчовым способом. Султанчики эти — родня Кара-Феизу, и, узнав, что они убиты, усомнится он в Юмер-Дразе. И вцепятся оба кырджалии друг другу в глотку, как псы…
— Понимаю, — говорит Узун, сдвигая шапку на затылок и смеясь во все горло. — Понимаю. Это славно, ей-богу, славно!
Вылчан-воевода щурится и, махнув Узуну рукой, чтоб молчал, спрашивает Добри:
— А потом?
— А потом соберутся сюда, на Бакыджики, со всех сторон юнаки, вырастет наша сила. И, как услышим, что перешел через Дунай московец, скажем и мы: «Помоги нам, боже», — и начнем…
Гладят рукой белые свои бороды воеводы, думают, смотрят, как чистая вода родника бежит, сверкая, словно несет какую-то тайну. Ветер пробегает по вершинам старых буков, и шумят их листы.
А Индже ходит взад и вперед перед шатром своим, по самому гребню Бакыджика, где ветер колышет высокую траву. Темнеет небосвод, заблистала, как алмаз, большая звезда на юге. Индже ходит и думает. Останавливается, смотрит на запад, в сторону Ромыни. Вспоминает песню жниц, вспоминает плачущий от радости народ, встречающий его, как царя. Вспоминает все это и светлеет лицом. Но бросает взгляд на восток — по другую сторону Бакыджиков, и боль снова сжимает сердце. Там еще остались следы его походов, там матери еще проклинают Индже.
Вспоминает он о Пауне, о своем ребенке и думает: «Самый тяжкий мой грех — там. Надо мне пойти и на ту сторону».
Возвращаясь к себе в шатер, проходит Индже мимо старых буков, под которыми еще сидят воеводы. Лиц их не видно; горят только светлячки курящихся чубуков. И слышит Индже голос Николы Узуна:
— Эх, были цари-государи на нашей земле и будут еще. Да здравствует Индже!
Слышит Индже эти слова, кивает головой, словно соглашаясь, и думает: «Надо, надо идти на ту сторону!»
Сидя на белом коне, гордо выступающем с распущенной гривой, переходит Индже с дружиной своей на ту сторону Бакыджиков, к морю. Нынче большой праздник: Святая Троица — и в Урум-Эникёе народное гулянье. Весел Индже, и ясно на душе у него, оттого что знает он, куда едет. За ним, в один ряд, едут на красивых конях белобородые воеводы, а за ними — дружина Индже с знаменосцем Кара-Колю.
Их приближенье к селу встречают громким колокольным звоном. Не слышно ни ружейных выстрелов, ни испуганных криков; народ не бежит кто куда, как обычно. Улыбается Индже, светел лицом; никогда еще не был он так красив, не выглядел таким ладным юнаком. Смотрят на него старые воеводы, проводят рукой по белым своим бородам, и сердца их полны радости и гордости.
Урумэникёйцы в самом деле не думают бежать. Иные, правда, говорили, что волк хоть и переменил шкуру, да зубы у него все те же, и предлагали встретить Индже пулями либо скрыться. Но тут вмешались другие, побывавшие в Загоре и Ромыне: сказали, что Индже нужно встретить с иконой Святой Троицы, с хлебом-солью. Так и было решено всеми собравшимися в церкви. И подняли церковные хоругви, и священник дрожащими руками взял икону и крест, и многочисленная пестрая процессия медленно, торжественно, в богомольной тишине двинулась с церковного двора и потянулась в ту сторону, откуда приближался Индже.
Возле церкви остановились двое — мужчина и женщина, верхом на мулах. На женщине короткая безрукавка на лисьем меху и легкая зеленая в полоску шаль на голове. Женщина не первой молодости, но красивая, с выразительными чертами лица и какой-то царственной осанкой. А мужчина — старый гайдук, седой, но здоровый, румяный, с большими косматыми бровями и пушистыми, как кудель, усами. Кафтан его, красного сукна, был покрыт уже потемневшим золотым шитьем; сзади висели пороховницы; широкий кожаный пояс крепко стягивал засунутые за него пистолеты.
Мужчина и женщина стали смотреть на выходивший из церкви народ. Все, кто ни проходил, говорили, что идут встречать Индже. Мужчина и женщина переглянулись, и глаза их налились слезами. Они спешились и пошли вместе с толпой, ведя мулов в поводу. Мужчина хмурил свои косматые брови и взволнованно шептал:
— Скажу ему: «Я — Сяро Барутчия. Узнаешь? Вот, сам пришел. И Пауну привел с собой. Когда ты резал, убивал, я в тебя выстрелил, убить хотел. А теперь ты защитник, отец наш… Так дай поцелую руку и ногу тебе. И делай со мной что хочешь…»
А Индже уже вступил в село. Он не хотел спешить, сдерживал поступь коня, который почему-то сделался буен, нетерпелив. Вдруг на середину улицы выскочил и встал у Индже на дороге маленький человечек. Это был Горбун. Остановился и стал смотреть. Казалось, он дивится Индже, его коню, его шитой золотом блестящей одежде и трепещущему над лбом павлиньему перу. Индже проехал бы мимо, если бы не заметил у этого уродливого горбатого паренька под мышкой ружье. Добрых мыслей полна была голова Индже, и не хотел он нынче видеть людей с ружьями. Да и весело ему было, захотелось пошутить.
— Эй, послушай! — крикнул он Горбуну. — Дай-ка сюда ружье!
Горбун нахмурился, что-то пробормотал и пустился бежать. Индже увидел вблизи глаза паренька, и они пробудили в душе его что-то такое, чего он сам не мог понять. Дав немного поводья коню, он поехал за пареньком.
— Давай ружье! — кричал он, смеясь.
Горбун вбежал в одни ворота, Индже — за ним. Воеводы остановились на улице и стали ждать, улыбаясь, так как видели, что он шутит. Индже повернул коня обратно. В тот же миг Горбун вскинул ружье, прицелился и выстрелил. Взвился белый конь, пошатнулся Индже в седле, упал на землю.
Кто был ближе, соскочили с коней, бросились к Индже, подняли его. Другие кинулись ловить Горбуна. Не теряя времени перенесли Индже в сени того дома, во дворе которого он упал. Расстегнули на нем одежду, стали искать рану, чтобы скорей ее перевязать. А снаружи поднялся страшный шум. Метались черные кони, блестели ятаганы, раздавались полные боли и отчаяния крики:
— Воеводу убили! Индже убили!
С двух сторон поскакали всадники, чтоб отрезать путь Горбуну и схватить его. Двигавшаяся от церкви крестным ходом толпа повернула обратно и разбежалась, женщины завыли, все село наполнилось криками, плачем.
До этого бабушка Яна Калмучка сидела возле своего дома, прислонившись к стене там, где случилось сесть, и, несмотря на страшную суматоху вокруг, сохраняла спокойствие — главным образом из-за старости и глухоты. Но, услышав со всех сторон крики: «Индже! Индже убили!» — вздрогнула и бросилась к сеням. Она появилась там дрожащая, костлявая, сверкая беспокойно бегающими глазами. Хлопотавшие вокруг Индже воеводы решили, что она спятила со страха, и выгнали ее вон.