Голос у него прервался.
— Купите? Да? Ну скажите, что купите.
Управляющий кивнул: договорились, мол. Сидро выскочил из конторы и со всех ног бросился к своему бараку. Захватив новое одеяло и котелок, он вышел за ограду. Его шаги разбудили работников, спавших на скотном дворе. На их расспросы, куда это он собрался на ночь глядя, он отвечал своей обычной отговоркой: «Иду свою жизнь догонять!»
Теперь-то он знал, где она, его жизнь!
Пожар занялся сразу. Зловещим заревом окрасилось небо. Северный ветер, словно вступив в сговор с огнем, разгонял по небу закатное пламя, и оба зарева сливались вместе, проникая в самые темные тайники ночи, огораживая горизонт барьером из огня и скорби.
И отсветы освещали одинокую фигуру, направлявшуюся в сторону Лезирии по дороге, заросшей высоким чертополохом.
Немые крики
«ЭТО НЕПРАВДА!»Он буквально прорычал мне эту фразу, глаза его горели злобой, руки дрожали, словно он опять держал в них воображаемый автомат, обращая всех в бегство невидимыми очередями. Никогда еще он не смотрел на меня с такой вызывающей горечью, она исходила от всего его существа и обдавала меня ледяным зимним ветром.
Раньше во время наших с ним разговоров он был смирен и тих, лицо у него разглаживалось и делалось почти безмятежным, и порой даже какое-то подобие улыбки, освещая землистые щеки, резче обозначало прожитые годы на преждевременно увядшей коже.
Я смотрел на него и думал, как, должно быть, тяжелы для него ночи… Бессонница и ночные кошмары в темноте камеры час за часом метили его болезненной бледностью.
— Это неправда, неправда! И я… Я теперь вам ничего не стану рассказывать!
Но я уже успел опомниться от первого потрясения, вызванного его бурной реакцией, и ответил ему миролюбиво:
— Но я же тебя предупреждал, что не смогу в точности следовать твоим рассказам. Да и никто не смог бы. Ты воспринимаешь окружающее совсем иначе, чем я. И ты иногда сам не в силах понять, как влияют на тебя те или иные события, влияют в тот самый момент, когда они с тобой происходят. Что-то случилось — и ты уже не тот, что был. Ты уже стал другим человеком. Ты понимаешь меня? Постарайся понять…
— Не хочу я ничего понимать.
Руки у него вспотели от волнения, и это, видимо, стесняло его, потому что он беспрерывно вытирал ладони о свои тиковые штаны.
— Да, видать, и взаправду между нами пропасть, и когда сеньоры берутся писать про нас, им ее не перешагнуть. Вот вы понаписали тут… а ведь это моя, слышите, моя жизнь!
— Да нет же, — воскликнул я в смущении, — это не совсем так. Это скорее кусок жизни одного парня…
— Но ведь он — это я, — высокомерно напомнил Сидро.
— Ну разумеется, ты, это так. Но все дело в том, что это не только ты.
Я заметил, что он силится понять мою мысль, которая, видимо, была для него слишком сложной. Я хотел успокоить его. Я просто был обязан это сделать: на него жалко было смотреть — так он был взбудоражен.
— Ив этом случае… — попытался я продолжать.
— Все, про что вы мне читали, ведь по правде это все не так. Почти что все.
— Мне кажется, я изменил только конец.
— Вот-вот, конец, а в нем-то вся сила, самая что ни на есть суть. Когда я крик-то услыхал и понял, что Арренега погиб, я и не подумал вспомнить, что он мне там про гроб говорил. Да и с чего бы я стал тогда про это вспоминать?..
— Видишь ли, мне хотелось изобразить тебя… ну, более человечным, что ли…
— Вот еще! В такой передряге не мудрено вовсе голову потерять, а не то что… Да к тому же я зерно-то поджег…
— Потому что он тебя на это подбил и сумел тебе внушить, что такие парни, как ты, все доводят до конца. Не так ли?
— Почти что так. Но вот этого «почти» вам-то и недостает, сеньор. Поджег-то я больше всего из мести. Я ведь еще раз ходил к управляющему, денег у него просил. Вот тогда только я и вспомнил, как Арренега про гроб мне говорил: не по вкусу, мол, ему лежать в земле без упаковки. Но управляющий со мной обошелся круто: закричал, что нечего лезть к нему со всякой чепухой, и велел убираться подальше, а не то он полицию позовет. Хозяин, мол, шутить не любит. Да и с ним, управляющим, шутки плохи. За поджог зерна по головке не погладят — это дело уголовное. — Он замолчал и стал подозрительно озираться по сторонам, словно боясь, что кто-то может подслушать его и выдать.
— Продолжай, не бойся, — настаивал я.
Он все не решался. Потом, словно под влиянием какого-то внутреннего импульса, заговорил снова, опять возвращаясь к тому, что он считал в моей версии несостоятельным.
— Вот вы так изобразили, будто я слышал, как хозяин с управляющим об том деле толковали, а я, промежду прочим, и понятия не имею, был такой разговор или его вовсе не было.
— Ну конечно, я готов подтвердить, что ты о нем и знать ничего не знал.
— Так выходит, сеньор, что вы своими ушами все это слышали?
— Нет, я тоже ничего не слыхал. Да это и не обязательно. Мне достаточно было узнать, о чем управляющий говорил с твоим другом. Человеку не всегда нужно все видеть и слышать самому для того, чтобы восстановить истину.
Видно было, что он еще не совсем мне верит.
— Ну, пусть будет так! — снисходительно уронил он наконец. — А все же со мной было все по-иному. Выгнали меня, значит, из поместья взашей раным-рано, солнце еще встать не успело. Долго я шел, уж и ноги у меня огнем гореть зачали, а на сердце такая горесть, такая бесприютность, позабыл я даже, что за весь день у меня маковой росинки во рту не было: нигде я остановки не делал, чтоб хоть на кормежку себе заработать. Так и шел с одеялом через плечо да котелком в руке. Иду, а слезы ручьем катятся. Не стыжусь вам признаться в этом, сеньор. Поди в вашей-то жизни такого не случалось, чтоб остались вы на земле совсем один, без родных, без друзей? — Последнюю фразу он произнес почти угрожающим тоном.
— Пожалуй, со мной так не бывало.
— Еще бы! У вас даже здесь друзей полно — все эти… И не старайтесь меня обмануть, я знаю, что вы с ними заодно. Такие люди, как вы, даже если их к стенке ставят, не умирают в одиночку. А вот мне, видать, до конца дней моих суждено одному маяться. А что есть тяжеле этого? Или вам, сеньор, известно что и похуже? Да что это я, право, все вас пытаю, откуда вам знать про такое…
— Но у тебя же есть Нена?
— Да только она и есть. Но ведь без друзей тоже невмоготу. Друзья-то поди еще нужней человеку. Я, было время, и знать-то не знал, какая такая дружба, и только посмеивался: что еще, мол, за друзья такие? С чем ее едят, эту дружбу? Дескать, все это — пустая болтовня. А бывали дни, что я всех ненавидел — всех людей, как есть… Ох, эта ненависть, будь она проклята!
Внезапно он понизил голос и заговорил так тихо, что я с трудом мог его расслышать:
— В тот день вправду во мне что-то сломалось. И такое, что я и сам в себе до той поры не подозревал. Вроде и смеялся я по-прежнему, и на жизнь все еще смотрел без боязни, а чувствую — не тот я. Будто прежде я верил во что-то — и вдруг нет ничего, пусто. Самое худое, что уж тут коли сломалось — конец: не починить. Я так полагаю, что сердце у меня тогда ожесточилось.
— Почему ты так думаешь?
— Да по всем моим делам видать — чего я только потом не творил! Здесь вот все ко мне навязывались с защитником, — мол, положено так, чтоб защищали подсудимого, а мне на это наплевать: к чему я себя стану выгораживать, ведь святая правда, что я с того самого дня не хотел больше быть ни хорошим, ни добрым. — Он отвел глаза и уставился в стенку. — Я мог бы сказать все это на суде.
— Если тебя будут судить… Разве тебе твой капитан не передавал через кого-нибудь, что он хлопочет о твоем освобождении?
— Он мне сам про это на свидании говорил.
— Ну вот видишь…
— Ежели они меня отсюда и вызволят, то не для хороших дел, уж будьте покойны.
— Может быть, они хотят пристроить тебя в концлагерь надзирателем?