Проговорив это, Пал Донго улыбнулся, задумался, а я почувствовал, что после его незамысловатого рассказа все стало на свои места. Каким образом? Дело в том, что силу, знания и огромную тягу к работе порождают не легкая и беззаботная жизнь, а страдания и бои, которые и сделали Пала Донго самым почетным членом кооператива.

Видно, большие страсти рождают и соответствующие поступки, особенно если речь идет о сильных натурах.

— Из-за этой лошади, — продолжает он, — я только наполовину окончил школу и курсы председателей… Давно, правда, это было, не стоит и вспоминать… Я вижу, товарищ, вы и сейчас многого не понимаете… Все случилось во время экскурсии.

— Экскурсии? Какой экскурсии, куда?

— В Баболну… Было это два года назад, летом. Мы тогда на курсах не только за партами штаны протирали, но и выезжали на предприятия, в кооперативы… Прибыли мы в Баболну на коннозавод… Стою я, значит, у ограды, как раз у выхода, — погода великолепная, ни ветерка, ни тучки на небе, — и вдруг слышу: раздается конский топот и с поля несется табун, впереди него белая кобылица, а сбоку от нее жеребенок бежит, тоже весь белый, только на лбу звездочка.

Я сразу же понял, что белая кобылица — это моя Лебедь, хотя хвост у нее был не подвязан и болтался словно метла… «Лебедь! Милая Лебедушка!» — крикнул я лошади, и, вы знаете, товарищ, она сразу же меня узнала, а ведь нас там, ни мало ни много, человек шестьдесят стояло. Сначала, услышав мой голос, Лебедь замерла на месте, повела ушами, словно антеннами. «Лебедь! Радость ты моя!» — проговорил я ей на этот раз уже тихо, а из глаз у меня чуть слезы не потекли. И вот она подошла ко мне, моя милая… Закивала головой, зафыркала, словно говоря, что это она и есть, а затем положила мне голову на плечо. Скажите, товарищ, что я мог поделать? Я обнял ее за шею, прижал к себе.

Все, кто там были, после рассказывали, что я заплакал и даже закричал: «Лебедушка ты моя милая, никогда больше я тебя не оставлю! Не нужно мне председательство, я лучше за тобой буду ходить…» Но это почему-то не понравилось начальству, и меня даже продернули в стенной газете. Напрасно я объяснял им, что я не просто лошадь люблю, а Лебедь, что лошадей у нас и в кооперативе вполне хватает, но мне на все это сказали, что я-де заражен ядом купечества и что сознание мое находится явно не на должной высоте. А что вы на это скажете, товарищ? Разве это преступление, если человек полюбил такое сокровище, как Лебедь? Я, конечно, прекрасно понимаю, что она, так сказать, государственная ценность и что место ее только на конном заводе, но…

Проговорив это, Пал Донго безнадежно махнул рукой. Как горный ручей, вырвавшийся на равнину, теряет звон своего журчания и течет беззвучно между илистых, поросших тростником берегов, так и Пал Донго неожиданно замолчал и больше уже ие проронил ни единого слова.

Мы сидели и молчали. Я рассматривал фотографию, а он медленно вертел в руках бокал с вином. Из третьего зала снова донеслось пение, но только на этот раз пел ее не один человек, а целая компания. Они так громко пели, что позванивали хрустальные подвески на люстре:

Желтый жеребенок с желтым седлом…

БОЛЬШАЯ РОДНЯ

Дома среди семейных фотографий моя мать хранит три снимка, сделанных в Москве. На первом из них — молодые супруги, оба в гимнастерках, с серьезными, даже суровыми лицами. Позади — бабушка, а на коленях у родителей — трех-четырехлетний мальчик. Глазами мальчик похож на отца, лицом — на мать. На обратной стороне фотографии написано:

«Сестре Мари из далекой России. Фери с семьей: Ольга, мама, маленький Федор».

В семье моей матери было десять детей: пять парней и пять девушек. Эту фотографию прислал самый младший, самый любимый брат матери — Ференц. Легенда о нем жила в нашей семье. Сначала ее рассказывала моя бабушка, а после ее смерти — мои тетки. Это была легенда о том, каким умным мальчиком был Ференц, как хорошо умел писать и считать, как благодаря своему уму выбился из батраков в люди, стал рабочим на сахарном заводе. «Таким способным был он, — рассказывали тетки, — что мог бы стать даже заведующим складом… если бы не началась первая мировая война».

Ряды призывников быстро редели, скоро дошла очередь и до восемнадцатилетних. Ференца признали годным к военной службе, одели в солдатскую форму и послали на фронт. После прорыва русскими войсками Юго-Западного фронта в 1916 году он долгое время считался умершим, во всяком случае, пропавшим без вести.

Ференца оплакивали всей семьей, отслужили панихиду за упокой его души, а в день усопших зажигали для него поминальные свечи. И вдруг примерно в 1923 или 1924 году Ференц воскрес, в буквальном смысле слова восстал из мертвых. Возвратившиеся домой военнопленные, однополчане Ференца, рассказали нам, что он жив, находится в Москве, учиться его послали и «будет из него когда-нибудь большой человек».

До сих пор помню, как ликовали все в доме, когда пришло первое письмо из Москвы от моего дяди Фери. Семья и радовалась, и горевала, потому что Фери был жив и здоров. «Чего и всем братьям и сестрам от чистого сердца желаю», — писал он. Женился, сынишка у него есть, но домой возвращаться он не собирался, а вместо себя прислал фотографию.

Семья никак не могла понять, почему Фери не может вернуться домой, если его товарищи-однополчане все же возвратились. Может быть, не хочет вернуться из-за жены? Но в этом отношении он может быть совершенно спокоен, волнения его напрасны: семья ничего не имеет против того, что он женился на русской. Судя по фотографии, жена у него красивая, скромная. К тому же и ребенок у них уже есть.

«Ты мог бы опять поступить на сахарный завод, Фери, — писали ему родственники, — жили бы вы здесь с женой у себя дома, как два голубка».

Мой отец, «дорогой зять» дяди Фери, начертил на конверте адрес, перерисовал таинственные, непонятные русские буквы. Отправив письмо с приглашением вернуться домой, родственники стали строить планы на будущее: как лучше встретить Фери, у кого он будет жить, кто из них и что именно даст ему для первого обзаведения, когда он получит место в семейном бараке для рабочих сахарного завода. Но прошли недели, месяцы, а самый любимый из всех далекий брат не приезжал.

— Вероятно, он приедет к пасхе, — говорили братья, когда резали свинью. — По крайней мере, поест окорока.

— Теперь уж он, конечно, приедет к новому урожаю… — вздыхали пасхальным утром, оделяя всех ветчиной.

Но дядя Фери не приехал ни на пасху, ни к новому урожаю, и мой отец начал потихоньку от всех обвинять самого себя, что неправильно перерисовал русские буквы на конверте.

Наконец в тысяча девятьсот двадцать пятом году, примерно к рождеству, пришло долгожданное письмо с ответом. В то время я был уже большим мальчиком, овладел в школе азбукой и приступил к таблице умножения. Письмо было написано лиловыми чернилами, каждая строчка выведена красивым, каллиграфическим почерком. До сегодняшнего дня не забыл я содержания этого письма.

«Дорогие братья, сестры и милый зять! Вернулся бы я к вам, если бы не знал, что такого человека, как я, ждут жандармы и виселица. Когда произойдет наша радостная встреча, я этого сейчас не могу вам сказать, но уверен, что мы увидимся. Надо верить в будущее, потому что оно принадлежит нам, рабочим».

Что понимает в жизни ребенок? Откуда может он знать, почему горько плачет, всхлипывая, его мать? Почему понимающе качают головами, сжимая тяжелые кулаки, его неразговорчивые родственники?

— Значит, поэтому не может он приехать, — говорят они. — Наш Фери стал коммунистом.

За этими словами следует долгое молчание. Родственники исподтишка сочувственно посматривают на моего отца: после разгрома Советской республики в Венгрии в 1919 году моего отца обвинили в коммунизме, белые офицеры кололи его штыками и били прикладами винтовок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: