Через несколько страниц:
Дождь пробьет крыло дробинкой…Дальше: (начало стихотворения «Душная ночь», одного из несказбннейших в книге)
Накрапывало, — но не гнулисьИ травы в грозовом мешке.Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,Железо в тихом порошке.Селенье не ждало целенья,Был мрак, как обморок, глубок…и — давайте уже подряд:
За ними в бегстве слепли следомКосые капли……Дождик куталНиву тихой переступью…Накрапывало. НалегкеШли пыльным рынком тучи…Грянул ливень всем плетнем…Мареной и лимономОбрызгана листва……Дождь в мозгуШумел, не отдаваясь мыслью…(потому-то и дождь (жизнь!), а не размышления по поводу!) и — на последней странице книги:
…в дождь каждый листРвется в степь…Господа, вы теперь знаете про Пастернака и дождь. Так же у Пастернака: с росой, с листвой, с зарей, с землей, с травой… — Кстати, попутное наблюдение: разительное отсутствие в кругу пастернаковской природы — животного царства: ни клыка, ни рога. Чешуя лишь проскальзывает. Даже птица редка. Мироздание точно ограничилось для него четвертым днем. — Допонять. Додумать. —
Но вернемся к траве, верней шагнем за поэтом:
…во мрак, за калиткуВ степь, в запах сонных лекарств…(мяты, ромашки, шалфея)
Шалфея? Да, господа, шалфея. Поэт: как Бог, как ребенок, как нищий, не брезгует ничем. И не их ли это — Бога, ребенка, нищего — ужас:
И через дорогу за тын перейтиНельзя, не топча мирозданья.Ответственность каждого шага, содрогающееся: не нарушить! — и какое огромное — в безысходности своей — сознание власти! — Если бы поэт уже не сказал этого о Боге, я бы сказала это о самом поэте: тот —
…кому ничто не мелко…Земные приметы, его гениальное «Великий Бог Деталей»:
…Ты спросишь, кто велит,Чтоб август был велик,Кому ничто не мелко,Кто погружен в отделкуКленового листа,И с дней ЭкклезиастаНе покидал постаЗа теской алебастра?Ты спросишь, кто велит,Чтоб губы астр и далийСентябрьские — страдали?Чтоб мелкий лист ракитС седых кариатидСлетел на сырость плитОсенних госпиталей?Ты спросишь, кто велит? — Всесильный Бог деталей,Всесильный Бог любви,Ягайлов и Ядвиг…У Пастернака нет вопросов: только ответы. «Если я так ответил, кто-то где-то очевидно об этом спросил, может быть я сам во сне, прошлой ночью, а может быть еще только в завтрашнем сне спрошу…» Вся книга — утверждение, за всех и за всё. Есмь! И — как мало о себе в упор! Себя не помнящий…
О Пастернаке и мысли. Думает? Нет. Есть мысль? Да. Но вне его волевого жеста: это она в нем работает, роет подземные ходы, и вдруг — световым взрывом — наружу. Откровение. Озарение. (Изнутри.)
…Но мы умрем со спертостьюТех розысков в груди…В этом двустишии может быть главная трагедия всей пастернаковской породы: невозможность растратить: приход трагически превышает расход:
И сады, и пруды, и ограды,И кипящее белыми воплямиМирозданье — лишь страсти разряды,Человеческим сердцем накопленной…И, беспомощней и проще:
Куда мне радость деть свою?В стихи? В графленую осьмину?(А еще говорят: нищие духом!)
…Будто в этот час пораРазлететься всем пружинам.Где? В каких местах? В какомДико мыслящемся крае?Знаю только: в сушь и в гром.Перед грозой, в июле, — знаю.(Не взрыв?)
Как в неге прояснялась мысль!Безукоризненно. Как стон.Как пеной, в полночь, с трех сторонВнезапно озаренный мыс.(Не озарение?)
И — последнее —
Как усыпительна жизнь.Как откровенья бессонны!— Пастернак, когда вы спите?
Кончаю. В отчаянии. Ничего не сказала. Ничего — ни о чем — ибо передо мной: Жизнь, и я таких слов не знаю.
…И только ветру связать,Что ломится в жизнь, и ломается в призме.И радо играть в слезах…Это не отзыв: попытка выхода, чтобы не захлебнуться. Единственный современник, на которого мне не хватило грудной клетки.
Так о современниках не пишут. Каюсь. Исключительно ревность Ремесла, дабы не уступить через какое-нибудь пятидесятилетие первому бойкому перу — этого кровного своего славословья.
Господа, эта книга — для всех. И надо, чтоб ее все знали. Эта книга для душ то, что Маяковский для тел: разряжение в действии. Не только целебна — как те его сонные травы — чудотворна.
Только доверчиво, не сопротивляясь, в полной кротости: или снесет или спасет! Простое чудо доверия: деревом, псом, ребенком в дождь!
— И никто не захочет стреляться, и никто не захочет расстреливать…
…И вдруг пахнуло выпискойИз тысячи больниц!Берлин, 3–7 июля 1922