Вокруг было только море — слегка волнующееся, — все то же море, такое знакомое и ставшее теперь чужим.

…Еще до захода солнца луна — круглая и меловая — поднялась над горизонтом. Затем блеск ее усилился, и море словно бы стало светлее и оттого страшнее. При лунном свете все чувствовали себя как под прицелом. Приуныв, сидели у брезентов, опершись спинами о мачты или о надстройку. Паровой котел пыхтел, и вздохи его вылетали из трубы тающим, каким-то призрачным дымом.

— Бай Жельо, — тихо спросил Илийчо, сидевший рядом с плотником. — Почему у тебя такой глаз?

— Чтобы тебя лучше видеть, Илийка…

— Не до шуток, ах ты, черт возьми!

— Ударили меня, салага, — со вздохом ответил плотник. — В Ставангере это было, в Норвегии… Засиделись мы в канун Нового года в ресторанчике — весело, картинки кругом, светло… Эх, молодые были, да и времена были другие… Один ирландец, тоже моряк, хотел увести у меня мою симпатию и двинул меня плечом… Я упал. «Ничего. Погоди, — кричу, — друг, я тебе дам не так, а вот как». И рубанул его ребром ладони по горлу. Он мигом свалился на лопатки. Подскочили его дружки, подбежали наши, и пошел Новый год с фейерверком. Тогда в свалке кто-то и сунул мне нож в правый глаз… Однако легко отделался.

Помолчали.

— Легко отделался, — продолжил Жельо, как бы рассуждая сам с собой. — А сейчас ударит, не спасешься… Напоремся на мину, хоть намордник поможет… А если торпеда — прости господи! Будет как на «Принце» — взорвется котел… Бац! Точка!..

Растревоженный этими мыслями, Илийчо принялся расхаживать взад и вперед у планшера. Он был похож на монаха, бормочущего молитвы.

Луна безмятежно освещала задумчивые лица моряков.

— Да, времена, — проворчал Жельо, пересев к Теохари; пояс его заскрипел. — Ненавижу свет! Ненавижу!

— Камуто кафа[22], — сердито отозвался Теохари. — А ты не смотри!

— Разве что!..

В восемь часов вытащили на вахту еще не протрезвевшего третьего механика Спиридона. У входа в машинное отделение, куда его с трудом доволокли, он вдруг вцепился в железные поручни.

— Братцы, не пойду, не хочу вниз! — слезливо раскричался он. — Братцы, милые, хорошие, страшно мне! Голова у меня болит! Дети у меня…

Противно было слушать, как он — крупный, сильный, ищет сочувствия и помощи у тех, кто презирал сочувствие. Поддашься страху, будет еще хуже. Словно очнувшись от тяжкого сна, они подходили к нему, матерясь, уговаривали заступить на вахту.

Из машинного отделения показался Паско, блестящий от пота, черный от масла и угольной пыли.

— Второй ждет, чтоб сменили… Бай Спиро, сам понимаешь… восемь часов точно… Дай пройти!..

И так как Спиридон все еще держался за поручни и дрожал, второй механик выскочил из машинного отделения в такой ярости, как будто его обворовали.

— Чего ждешь, бурдюк! — закричал он, пытаясь оторвать руки Спиро от поручней. — Только и знаешь лакать, скотина этакая! Двигай, двигай, ах ты…

Привлеченный шумом, спустился с мостика капитан Сираков. Он один не надел спасательный пояс и стоял на верхней ступеньке трапа стройный, словно бы нереальный в своем темном кителе с золотыми галунами. Люди в этих спасательных поясах, делавших их фигуры нелепыми, как будто играли в детскую игру, в которой судьей мог быть только этот высокий человек.

— Вы отдаете себе отчет в том, что делаете? — строго спросил он. — Живо за работу! Живо!

Спиридон вдруг отпустил поручни и, размахивая руками, бросился к Сиракову:

— Мы не в казарме! Не пойду! Нет такого закона! Кто мне прикажет умереть? Ты, что ли? Самому себе приказывай! У тебя детей нет, вот и приказывай! О-о-о-й! — Он продолжал кричать в исступлении сквозь внезапно хлынувшие слезы: — Ненавижу тебя! Все тебя ненавидят! Спроси любого, спроси! Все!

Вдруг он умолк, со всхлипом переведя дыхание: около Сиракова появился Шульц. Спасательный пояс сполз у него с худого бока. Капитан Сираков понял, что обязан объяснить ему, и сделал это неохотно, в двух-трех словах, испытывая неловкость как пород Шульцем, так и перед затихшими моряками.

Шульц вытащил пистолет и указал дулом на вход в машинное отделение.

Спиридон будто провалился в разверстую пасть темноты.

А Шульц поднял руку и выстрелил в воздух. Выстрелил второй и третий раз; при каждом выстреле рука его заметно дергалась.

Затолкнув пистолет в кобуру, Шульц оглядел матросов и капитана («Вот как надо поступать с этими свиньями!») и, сгорбившись, удалился, оставив после себя молчание и злобу.

Паско, наблюдавший эту сцену, понял — пора заботиться самому о себе. Первое, о чем он вспомнил, — деньги, и он решил вытащить их из тайника и зашить в одежду, чтобы были при нем.

В кубрике горела свеча, и Паско разглядел, что кто-то растянулся на его койке.

— А, Мишок… Слышал, как Шульчик… с револьвером-то, а?.. Мамочка родная!

— Что? — Мишок вздрогнул и приподнялся на локтях.

Паско хотел ему сказать «освободи койку», но неизвестно почему, наверно от волнения, пробормотал:

— Эх ты, «засученные рукава»!

— Что-о-о? — Мишок сел, и рука его коснулась пастушеского ножа, который он носил в кожаном чехле у колена. — Что ты сказал?!

— «Засученные рукава» сказал, — как-то нелепо и угодливо улыбаясь, повторил Паско.

— На тебе один рукав!

Мишок выхватил нож и о силой вонзил его кочегару в живот. Паско икнул от неожиданности и, заваливаясь назад, стал оседать в проходе между койками. Свесившаяся набок голова дергалась, из горла вырывалось бесконечное «а-а-а-а».

— Что ты, эй! — испуганно вскрикнул Мишок.

Он сразу отрезвел, перескочив через Паско, бросился вон. Остановился у переборки, привалился к ней и закрыл глаза. Прохладный ветер обдал его голову свежестью, он увидел в своей руке окровавленный нож и с отвращением швырнул его в море…

Заглянувший зачем-то в кубрик Илийка выскочил оттуда с пронзительным криком. Все метнулись туда…

…Убитого вынесли, положили на брезент: он казался длинным, кровь, пропитавшая одежду и пояс, блестела в мертвенном свете луны.

— Кто это сделал, салаги? — тихо, изумленно спросил Жельо, обводя горящим глазом всех матросов одного за другим и понял — никто из собравшихся. — Но почему? Зачем?

Заметив Мишка, застывшего между ведрами с мусором, куда никто никогда не заходил, он решительно двинулся к нему. По злобному виноватому лицу Мишка Жельо понял все. Схватил его, втолкнул в крут, к убитому, словно для того, чтоб он увидел дело рук своих.

— Как же ты, Мишок? — Шепот Теохари услышали все. — Это ты, который о дружбе толковал?

Собрались все матросы и, треща пробкой поясов, тесно сгрудились над трупом, с ненавистью и обидой глядя на убийцу.

Он сжался, оскалился на них, как собака.

— Бейте! Что вылупились? Бейте, ну!

И наверное, все набросились бы на него, если бы не подошел капитан Сираков. Они расступились. Лицо капитана было бледно.

Он был в таком отчаянии, что боялся услышать собственный голос; молча посмотрел на труп, на свирепое лицо Мишка. И внезапно почувствовал конвульсивный приступ страха.

Из-за спин матросов выглянул испуганный Роземиш и в ужасе отшатнулся.

— Заприте его, — тихо сказал Сираков, — в каюте для пилотов. — И неверными шагами двинулся к мостику, единственному месту на корабле, где он еще мог быть самим собой.

У спасательной шлюпки его догнал Роземиш, хотел что-то сказать, но зубы у него лязгали, словно в лихорадке.

— Кончено, Роземиш! — с каким-то печальным примирением произнес Сираков, понимая, что так мог говорить только с Роземишем и ни с кем другим на корабле.

— О, я знал, — отвернулся Роземиш, и зубы его проклацали. — Я не ожидал ничего хорошего, ничего!.. Еще когда Краус сказал, что мы должны… и этот молокосос… этот Кюнеке… Что должны… во что бы то ни стало…

— Что Кюнеке? — холодно спросил Сираков.

— Это его решение… Вроде наказания… а почему? В чем виноваты мы с вами?

вернуться

22

Греческое идиоматическое выражение, соответствует жаргонному «Все до лампочки».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: