А в овраге закипела работа. Лопаты с лязгом ударились о затвердевшую землю, и первые ее комья с жутковато-шипящим свистом полетели в воздух. Оказывается, мертвые были накрыты тонким слоем земли, и вскоре открылись сваленные вповалку тела. Они были сильно обезображены, жутко было глядеть на пустые глазницы и черепа с застывшими в усмешке зубами. Откуда он брался, этот насмешливый оскал, за последней чертой жизни?.. Глаза Изи были широко раскрыты от ужаса — до мальчика уже дошел смысл случившегося. Застывшие от горя люди завыли. Многие узнавали своих близких.
Сложив на груди руки, Гита склонилась над телами и заголосила, раскачиваясь всем телом: «Почему, почему Ты оставил нас, невинных?.. Вот, взгляни, мы все стоим перед Тобой, одинокие, осиротевшие!..»
Стало совсем тихо, будто весна замерла, и потускнела прелесть пробудившейся природы. Горсточка оставшихся в живых евреев оплакивала останки своих родных.
— Дорогие души, — раскачиваясь, нараспев говорила Гита, — придите к Богу и просите милости для оставшихся в живых. Дай нам Бог сил все выдержать, чтобы жить дальше!..
Такой кадиш произнесла еврейская женщина Гита над своими расстрелянными соплеменниками.
На том и закончился этот печальный сход евреев в небольшом украинском городке в марте сорок пятого года. Мертвых перевезли на кладбище, и новый холм появился над братской могилой. Главное было сделано, теперь можно было подумать и о памятнике.
Стояли предпасхальные дни. В былые времена, еще совсем недавно, в это время в городке обычно царила суета, евреи оживленно и радостно готовились к пасхальному вечеру… Бог ты мой! Когда ж это было?!. А сегодня к Гите пришли три женщины, засучили рукава, замесили тесто — вот она и готова, маца, вот и весь праздник!
Вскоре закончилась война, и в городке прибавилось еще несколько еврейских лиц. Но были и такие, которые уезжали. Например, Элиау Кац уехал к дочери в Ленинград. Теперь уже не осталось совсем никого, кто бы знал еврейские обычаи. Так что пришлось бабе Гите взять на себя все обязанности и стать главной еврейкой в городке. Но человек слаб, а мир велик, дел много, и надо поспевать жить! Вот и принялись некоторые из наших, словно гои, откармливать свининку да подавать ее на стол. Поглядела на все на это баба Гита — глаза бы не смотрели — и грустно и горько ей стало, ибо испугалась она: видно, отвернулся Бог от своего народа!..
А пока суд да дело, малыш Анькин рос да креп. Исайка же слал грустные письма жене — крепко он тосковал по своей семье. Вскоре и с памятником дело уладилось — хвала бабе Гите, усилия ее увенчались успехом. На могиле поставили высокий гранитный столб с надписью на русском и на идиш…
И снова пришло лето, в которое бабе Гите перевалило за шестьдесят пять. А пока что она продолжала жить с дочерью Нехамой и внуком Изей одной семьей с Хазановичами…
В один прекрасный день нагрянул Исайка, и в доме Хазановичей сразу повеселело. У Исайки работа кипела в руках — чего только он ни умел делать! Все, к чему бы он ни прикасался, тотчас же, словно по волшебству, преображалось. Он умел и плотничать, и слесарничать! Поверите ли, не успел он стряхнуть дорожную пыль, как тут же исправил и починил в доме все, что давно пришло в негодность. Даже на крышу полез, и она, худая да хилая, стала как новенькая. Ну, а сыну своему, Яшеньке, Исайка соорудил такую кроватку, какой ни у кого в городке да и вокруг него никогда не было. Так в трудах и заботах пролетело время.
А потом на Исайку «нашло» — он отчаянно заскучал и понял, что нет у него жизни без родного Гомеля. А ведь вроде бы там у него никого больше и не осталось, потому что родители и сестра, не успевшие выехать, погибли. В живых остался один старший брат, успевший эвакуироваться с семьей, да и то — жил не в Гомеле, а далеко на Востоке. Одним словом, Исайка, затосковав, притих и как-то весь потускнел.
Серые дни катились незаметно и буднично. Жившие в городке евреи были разобщены, каждый жил для себя. По всему чувствовалось — что-то очень сильно изменилось в мире. Гита много думала об этом и часто, просыпаясь в ночи, долго лежала в темноте с открытыми глазами, а сон все не шел. Ибо с какой такой радости могла бы она крепко и безмятежно спать!.. Уж не глядя ли на свою огрубевшую от тяжелой жизни дочь-вдову? Или на сироту-внука?
Вся жизнь ее порушенного городка проплывала перед ней, и она часто возвращалась в мыслях своих к родному очагу, вспоминая людей, которые когда-то здесь жили, и тех, кто погиб, и тех, кто подался на чужую сторону… Разбросала людей судьба… А было время, когда в городке проживало много евреев, они неторопливо расхаживали по родным улицам, а по субботам собирались вместе в молельном доме, и держали пост в Йом-Кипур… Дети бегали в школу, молодежь жила, как и следовало молодым, своими радостями, а бывало кто-то и умирал… Иногда она думала о далеком прошлом, о дореволюционном времени, о своем детстве. Евреи держали лавочки, стояли на базаре, занимались делами житейскими, религиозными… Женщины по вечерам выходили посидеть на улицу, дети шумели… Из хедера неслись монотонные голоса — ученики, раскачиваясь, учили Тору… Теперь эти голоса умолкли… Многие голоса умолкли… Долго лежала баба Гита, тревожно вглядываясь в темноту…
Исайка прожил с женой у ее родителей ровно три недели и ни одного дня больше. В октябре, забрав жену и ребенка, он поспешил на вокзал. В Гомель! Надо же, вот чудак! И какой ветер мчал его в этот разрушенный город?
Провожали его Хазановичи и баба Гита. День стоял сырой, промозглый. Накануне всю ночь лил дождь, превративший дворы и дороги в сплошное болото. Серые облака словно вмерзли в небо, повиснув в воздухе свинцовыми кусками. Поникли верхушки облетевших деревьев, а редкие пожухлые листья обреченно ждали последнего часа. В единственной комнате привокзального барака, служившей «залом ожидания», скопились люди, стоял едкий махорочный чад, смешались голоса, слезы, вздохи. И пока Исайка бегал оформлять билеты и багаж, Хазановичи и Гита сидели с Аней на узлах, а малыш спал у нее на руках.
Наконец поезд подошел, вот уже дали два звонка, — последние объятья, слезы… Паровоз шумно запыхтел и угрожающе выпустил пар. Гите вдруг захотелось вбежать в вагон и уехать куда-нибудь далеко-далеко… Чтоб больше не видеть опостылевшего ей почему-то городка с его длинными, гнетущими осенними ночами… Ведь есть же, наверное, где-то для еврея другая, не виданная никогда природа, и пусть узкая, но яркая и ослепительно прекрасная полоска земли!..
Паровоз напоследок хрипло задышал, и вагоны, лязгнув, сдвинулись и пошли. И вскоре поезд, качнув последним вагоном, скрылся за горизонтом. А трое пожилых людей еще долго стояли, не двигаясь, глядя ему вслед. Возвращались они молча. Кончался день, небо потемнело, и комья мокрой земли летели из-под колес везшей их телеги… Теперь в городе осталось двенадцать евреев. Никому уже не хотелось пускать корни в эту землю, пропитанную кровью родных…
Над городком сгущалась мутная октябрьская ночь, и вскоре по окнам и крышам ударил дождь.
1948
Раскаявшийся грешник

ем безжалостней судьба к нашему народу, тем сильней обуревает нас желание покаяться в своих грехах, свершенных и выдуманных. А страшное несчастье, обрушившееся на наш народ, и подавно сделало нас особенно чувствительными. Некоторые забыли дорогу в оперу и на концерты — отныне их потянуло в Еврейский театр. Вы спрашиваете — почему? Потому что именно там можно, забыв обо всем на свете, погрузиться в сладостный мир родной речи, увидеть «Тевье»[81], «Фрейлехс»[82]… А иным и этого показалось мало, они повернулись лицом к синагоге в поисках успокоительного утешения в позабытой вере отцов.
81
«Тевье» — «Тевье-молочник» — спектакль государственного Еврейского театра по одноименному произведению Шолом-Алейхема.
вернуться82
Фрейлехс (идиш, букв. «веселье») — название танца. Спектакль «Фрейлехс» был поставлен Михоэлсом в самом конце отечественной войны на сцене Еврейского театра. Спектакль пользовался огромным успехом.