— Ну что ты, милая, славная моя! — Людмила кинулась к старухе, чувствуя, как перехватило горло…
Глава девяносто восьмая
Стали укладывать вещи.
Пока молодью возились с саквояжем, старая княгиня прошла в спальню, отперла комод и извлекла из ящика портмоне, взяла толику ассигнаций и передала внучке, затем перекрестила молодых странников, отправляющихся в далекий путь.
В силу создавшегося положения, власти установили строжайший надзор за переездами.
На железной дороге шныряли сыщики. Их жандармские благородия не обходили вниманием никого.
Надо было приготовиться ко всем непредвиденным, но неизбежным расспросам блюстителей закона: «Кто такие, куда едете, с какой целью?» И вполне возможно, иной служака скривит губы: «Собирать образцы народных песен? Каких-таких песен? Кто вас уполномочил? Официальное распоряжение, документы, удостоверение? Какого черта вам надо в этой глуши, где и без вас забот хватает! Гм… странная, однако, миссия у вас, господа… Нет, не положено… Обойдетесь без песен… Честь имею…»
Нет, пожалуй, лучше и не заикаться властям о фольклорных интересах.
Гораздо безопаснее прикинуться праздными светскими путешественниками, решившими отдохнуть на черноморском побережье. Доехать железной дорогой до Одессы, а оттуда добраться до Кавказа.
— А как добираться будете? — спрашивала Пелагея Прокофьевна, заметив, что молодые люди что-то негромко обсуждают между собой.
— Думаем, лучше окольным путем, — ответил Андрей.
— Ну, смотрите у меня… Верно, осторожность не повредит, — одобрительно сказала старая княгиня.
«Кто знает, что их ждет впереди? — думала она. — Быть может, эта дорога, начавшись с романтических грез, знаменует начало приобщения к истинной, суровой борьбе? Ведь их молодые сердца так распахнуты перед жизнью, так безоглядно отзывчивы к людской боли, так нетерпимы к неправде, жестокости, злу. И как бы на роковом, неведомом зигзаге этой дороги они не угодили в беду, не попали в безжалостные руки палачей, не погубили себя! Мир так велик, так страшен и так чреват опасностями! Если уж суждено им окунуться в эту бушующую ужасную стихию, ступить на эту раскаленную арену, то пусть их не покинет мужество и честь, пусть им сопутствует вера, сознание исполненного долга».
Она ощущала, при всех своих страхах, некое сокровенное родство между наивным и неустрашимым пылом своей внучки и собой, давнишней, молодой, окрыленной… И если любимая внучка окажется увенчанной ореолом самоотвержения, подвига, — это ли не будет достойным продолжением ее судьбы? И это тревожное и гордое предвосхищение многотрудной, тернистой, но высокой дороги молодого поколения было самым пронзительным, самым светлым лучом, перед которым отступали темная закатная тоска одиночества, немощь угасающей плоти…
Ведь человек, воспламененный смолоду идеей высокого служения, но затем обреченный на бездеятельность, отторгнутый от избранного поприща, — невольно обезличивается, опустошается, становясь бесполезным, влачащим жалкое существование придатком, и уйдя в физическое небытие, исчезает без следа.
Теперь, на закате дней, Пелагея Прокофьевна ощутила, быть может, впервые за долгие вдовьи одинокие годы, раскаленное дыхание настоящей жизни, свою причастность к ней. Она молодела духом, испытывая невольную ревнивую зависть к молодым людям, вступающим в деятельную, подвижническую жизнь с решимостью, волей и отвагой.
Им предстояло увидеть таинственный, тревожный и мятежный мир! Им выпало на долю испытание дорогой скитаний, лишений, исканий. Им предстояло причаститься к жизни и духу, боли и надежде седого Кавказа!
И пусть им сопутствуют удача и вера!
Так думала престарелая княгиня, вдова декабриста, пожертвовавшая расцветом своей жизни ради горького счастья женщины, жены, разделившей с мужем трагическое бремя ссылки. Она не могла не признаться себе, что всем сердцем своим разделяет вольнолюбивые чаяния тех, кто ополчается против тирании.
Она не могла не благословить готовность молодых людей выйти на ристалище борьбы за свет, за достойную жизнь. Ее совести, ее памяти, ее скорбному духу, продолжающему давнюю гордую вражду с титулованными палачами, было бы чуждо всякое иное решение.
Конец Первой книгиКНИГА ВТОРАЯ
Глава первая
С натугой расписавшись в каких-то замызганных бумагах, побагровевший, но довольный своей грамотностью тюремный надзиратель передал Сандро на попечение двух жандармов с винтовками, которые повели опасного арестанта к приемной его превосходительства. Карета, в которой обычно возили арестованных на допрос к наместнику, осталась стоять в просторном дворе, обнесенном высокой каменной оградой. Возле нее ходили два солдата.
Измученный бессонницей и сыростью тюремной камеры, Сандро по-детски радовался нечаянной прогулке и зорко поглядывал вокруг себя, надеясь на добрые перемены. Никогда еще не чувствовал он себя таким свободным, как сейчас, под конвоем двух «цепных псов». Впрочем, выглядели они буднично и даже комично: шаркали своими сапожищами, гремели саблями, а тот, что был справа, все время сморкался в большой зеленый платок.
В приемной крутой бранью встретил их тот высокий полковник, который, допрашивая позавчера Сандро, обещал расстрелять его, а труп выставить на базарной площади.
— Болваны! — орал полковник. — Расшаркались точно на бульваре! И по глазам вижу, надрались с утра пораньше, канальи! Куда прете? Стойте в дверях и не спускайте с него глаз!
Полковник на цыпочках прошел через приемную и осторожно приоткрыл дверь в кабинет наместника. Он был не в духе. Проигрался вчера в пух, и теперь все его раздражало, особенно эта дурацкая затея наместника с грузином. И вообще с появлением Гачага Наби сравнительно спокойная жизнь кончилась, и полковник, точно так же, как и многие другие офицеры, перестал понимать, что вокруг происходит.
— Ваше превосходительство! — вытянулся, впрочем не очень старательно, полковник.
— Докладывайте, — разрешил наместник, не отрываясь от бумаг. — Не дай вам бог сообщить мне о новом побеге, или поджоге, или о чем-нибудь в этом роде. Разжалую, голубчик!
— Ваше превосходительство! За ночь никаких происшествий! Вы приказывали доставить вам арестанта. Того грузина, организатора побега на Куре! Неудавшегося побега, — прибавил полковник спохватившись. — Он здесь, в приемной.
— Помилуйте, полковник, — произнес насмешливо наместник, поднимаясь с кресла. — К чему же такая спешка! И двух часов не прошло, как я вам отдал это распоряжение! И вы уже его выполнили! В такой короткий срок перевезли одного оборванца из помещения в помещение!
— Ваше превосходительство…
— Извольте уж помолчать, полковник, — устало оборвал Зубова наместник. Ничего мы не умеем так хорошо, как оправдываться. Почему, я спрашиваю вас, у нас ни одно распоряжение не исполняется вовремя, ни одно дело не доводится до конца, нет ни одного человека на государственной службе, который не был бы либо пьяницей, либо вором? Почему, я спрашиваю вас, полковник? Вы, конечно, не знаете! Никто ничего не знает… А я вам скажу. Потому что офицерство наше не рыцари великой империи, а шайка картежников. Что ни офицер — картежник, бабник, или — еще хуже — вольнодумец! Что ни чиновник — взяточник! Прав, тысячу раз прав великий государь, когда считает, — наместник обернулся на портрет императора, — когда считает, что мы больше о животах собственных радеем, чем об Отечестве своем… Прав, тысячу раз прав!
«Иди к черту, — подумал Зубов. — Десять дней одно и тоже». Но наместника уже понесло. Письмо государя уязвило его самолюбие; в его внешне отеческом тоне наместник угадывал холодную угрозу. «Мы недоумеваем, — писал император, мы не верим, что горстка туземцев может привести в смятенье отборные армии, которыми вы располагаете по нашему высочайшему повелению. Мы не хотим думать, что ваше ревностное до сей поры отношение к делам своего Отечества может быть поколеблено обстоятельствами, тяготами вашей службы, бременем ваших лет…»