Этот внутренний кризис, эта половинчатость позиции так или иначе сказалась в откровенном письме елизаветпольскому генерал-губернатору, которое, до роковому стечению обстоятельств и злополучной неосторожности адресата, проделало путь до Тифлиса и оттуда до Петербурга. Конечно, же, при внимательном вдумчивом прочтении, можно было почувствовать, что автор послания испытывает некую угнетенность духа, пребывает в подавленном настроении, которое в его положении было равнозначно несостоятельности и характеризовалось в верхах как «нездоровое».
Можно было уловить, что это настроение является проявлением внутреннего смятения и кризиса. И не это ли уныние уездного начальника усугубило раздражение царя? Раздражение, которое рикошетом ударило по вышестоящим чинам империи, причастным по долгу службы к вопросу о борьбе с гачагами. И августейшее негодование отозвалось в ответном рескрипте царя на имя главно-начальствующего на Кавказе…
Глава девяносто третья
С приходом Аллахверди и Томаса в стан гачагов многое для их вожака прояснилось.
Из их возбужденных, подчас сбивчивых от волнения рассказов, Наби хорошо представил, каково сейчас Хаджар, как тяжко ей в неволе. Понял он и то, что его соратница уже не так непреклонна в своем желании вырваться в одиночку, нужна помощь.
Понемногу зангезурские горы заволакивал серый мглистый туман, в котором таяли снеговые вершины. Туман густел все больше. Природа нахмурилась. Зима была не за горами. Скоро нагрянут холода, ударят морозы, повалит снег. И нельзя было оставаться кочевьям вплоть до той поры в горах, нельзя было им застревать под разными предлогами на полпути к низине, рассыпавшись там и сям по обе стороны дороги, петлявшей от Гёруса до Шуши, от Шуши до крепости Аскеран, живя в шатрах-алачиках, в походных кибитках, разжигая по ночам костры, которые высвечивали тракт. Тогда уже невозможно было бы пускать пыль в глаза властям, и оттягивать перекочевку с эйлагов к зимним очагам.
Стало быть и не могли бы тогда гачаги рассчитывать на надежный заслон и поддержку, уход кочевий развязал бы руки врагам.
Выдержать лютые холода в горах, с метелями, бурями, заносами было под силу царским войскам, хорошо экипированным, запасшимся провиантом. Ни за каким обеспечением и подкреплением у них дело не стало бы. В этом смысле превосходство карательных сил было несравненно, немыслимо большим.
Гачаг Наби принимал в расчет эти крутые обстоятельства, которые могли бы стать еще более суровыми и жестокими. Он не пренебрегал реальностью, не решал с кондачка, не уповал на везение. В любой переделке его не покидал трезвый и хладнокровный расчет. А за решением следовали молниеносные действия, часто неожиданные, непредвиденные врагами.
Бывало, что обманутые враги5 продолжали обстреливать, штурмовать позиции, давно уже покинутые гачагами.
Прокатывалось, глядишь «ура», град пуль обрушивался на скалы и кручи, а оттуда — ни звука, ни выстрела. Попав впросак, наступающие запоздало осознавали свою ошибку. Командирам приходилось отдуваться перед начальством. Да ведь и как в реляции напишешь, что атаковал превосходящими силами, а остался в дураках, с мертвыми камнями воевал, патроны впустую расходовал, летел сломя голову по кручам… по скалам… да еще и кое-кого из беков, есаулов или старшин не досчитался или в лазарет пришлось отправить столько-то перекалеченных, сорвавшихся в пропасти и ущелья…
Да, случалось, и такие штуки откалывал Гачаг Наби с царскими солдатами и бекскими холуями… То-то была потеха, можно было и вдоволь посмеяться над незадачливыми карателями-гонителями.
Хаджар, бывало, поглядит-поглядит на хохочущих друзей и одернет:
— Ну, будет животы надрывать! Гачагу много смеяться негоже!
— Почему, Хаджар-баджи: — любопытствовал кто-нибудь из гачагов поязыкастее, посмелее. — Что ж такого, если гачаг посмеется от души, если врагов за нос водил?
— Так и до беды недолго! — строго отвечала предводительница, грозя пальцем шутнику. — Нечего зубы скалить. Нас — горстка. А им — числа несть. Бей — не перебьешь. То-то и не забывайтесь.
Балагур не сдавался:
— Чем больше ихних — тем больше и уложим.
Сам Гачаг Наби в таких случаях не решался перечить Хаджар.
Понимал: дело говорит. Сколько бы врагов ни перебили, как бы их ни водили за нос, а обольщаться не надо.
И потому он отмалчивался, когда Хаджар выговаривала не в меру развеселившимся товарищам. А находчивость, сноровку, отвагу в них ценил. Скорбел по погибшим, павшим в боях. Хоронили их в недоступных местах, на крутых склонах со всеми подобающими почестями. Склонял вожак голову перед свежевырытой могилой, клялся отомстить за каждую каплю праведной крови!
Но утешением было то, что, услышав о гибели кого-нибудь из гачагов, являлись добровольцы из окрестных сел…
Проверял вожак, выпытывал, кто таков, откуда родом-племенем, и с ружьем как обращается, и в седле как держится.
Приглянулся — воюй. А на нет и суда нет, отказывать — отказывал, но не обижал. Добрым словом провожал, ступай, мол, с миром, к семье, к домашнему очагу, спасибо за рвенье. И там, дома, сослужишь службу нам, без дела не останешься, а что требуется — узнаешь в свой черед, когда пробьет час, постоишь за нас…
Какой ни есть гачаг, но сила его в бою и в походе в родном народе. А там, чтобы всем миром громить и беков, и ханов, и прочим урок преподать.
И с такою опорой отряд удальцов гачагов стал бы народной дружиной, ратью неисчислимой. Но Гачаг Наби придерживался своего, — не хотел, чтоб отряд непомерно разрастался, словно рыхлое тесто. Для него было вернее умножать число сторонников в народе, надежных, отважных людей. «Большой отряд — большие заботы», — рассуждал он и принимал в дружину только самых лучших.
Никакие удары и утраты не сломили бы его, убили бы брата родного — он бы скрыл от врагов кровоточащую рану свою, но уязвленную честь не упрячешь, не утаишь… И потому на заточение подруги он смотрел как на тягчайшую беду. И хоть имя и слава Хаджар продолжали воодушевлять бойцов, хоть росло число сторонников отряда не по дням, а по часам, хоть крепко доставалось от Наби вражьей стороне, но росло соответственно и противодействие властей, их злоба и жестокость.
И главноначальствующий в Тифлисе, подхлестываемый сердитыми внушениями царя, проглатывавший горькие пилюли, письменные и телеграфные, точил зубы на гачагов, готовился к решающим действиям.
Ощетинилась гёрусская крепость.
По тракту военные команды, обозы потянулись.
Да еще жила коварная надежда, что Гачаг Наби, поняв бесполезность попыток прорваться и сокрушить такой заслон, в конце концов не выдержит этой муки: чтобы его подругу, его честь в тюрьме держали. Сам, глядишь, объявится, придет в присутствие с повинной головой, бросит к ногам винтовку-айналы, швырнет на пол и кинжал лезгинский, и выдавит из себя, побежденный: «Все! Отвоевался я! Отпустите Хаджар и казните меня!»
Из тревожных сообщений Аллахверди и Томаса он узнал, и о слухах, ходивших в народе: дескать, царь распорядился заманить Наби в ловушку, перебить весь отряд до единого, а тех людей, что по окрестным горам расположились, разогнать и рассеять одним махом, погасить костры-очаги раз и навсегда!
Крепко задумался Наби.
Поглядел на поляну с пожухлой травой, где пасся Бозат, то и дело навострявший уши, стиснул в руках винтовку, поправил кинжал на боку.
— Что делать, как теперь быть? — проговорил он вслух, то ли спрашивая, то ли размышляя про себя.
Аллахверди поглядел пристально:
— Известно, как, выручать Хаджар.
— Мы и хотели с самого начала. А она, видишь ли, сама вздумала, сокрушенно вздохнул Гачаг Наби. — Теперь одна надежда — на подкоп.
— А если она там на камень напорется? — вставил Томас.
— Снаружи будем рыть.
— Туда не подступишься.
— Из-под тракта начнем, — после раздумья решил Наби, — С верховий реки… И хорошо бы прямо из жилья надежного человека…