Когда Хаджар пришла к этой мысли, сердце ее забилось чаще, щеки разрумянились от волнения, словно две розы из Ванской долины: ее муж, ее друг, смельчак, который и под дулом пистолета не моргнет, наконец-то окажется с ней рядом. Скорее, милый, твоя Хаджар истосковалась без тебя. Вы родились в одном селении, вместе выросли, вместе провели годы отрочества — вам не расстаться до гроба…

Но рассудок твердил свое: что раньше было относительно просто, теперь превращалось в рискованное, почти неосуществимое предприятие. Положим, год назад Гачаг Наби решил бы вызволить из каземата, скажем, Гаджилы Лейсана. Тут дело нехитрое — стражи ленивы и трусоваты, ворота охраняются плохо, один лихой набег — и дело сделано. А сейчас, когда число тюремщиков утроилось, когда I все дела в каземате вершит подлый, но умный Татарыбек со своим верным псом-фельдшером, когда все запоры проверены, все засовы закрыты — задача становится ой какой трудной…

Не случится ли так, что Гачаг Наби проберется в тюрьму — а тут его уже поджидает засада, схватят, навалившись вдесятером, вывернут руки, опутают цепями!

И потом — а сохранит ли до конца свою преданность Карапет? Не польстится ли он на те золотые горы, которые ему могут наобещать царские верные слуги? Не предаст ли он Ало-оглы, когда тот окажется уже внутри каземата? Не может быть… Наша давняя дружба, хлеб-соль, которые мы делили столько лет… Не может быть…

Хоть она уверяла себя в этом, но мурашки побежали по коже. Только не это… Не предательство в тот миг, когда Наби безоружен. Он легче перенесет смертельную рану, чем унижение. Представить на миг себе, что связанный Ало-оглы лежит у ног прибывшего в каземат губернатора…

Нет, нет и нет! Лучше увидеть его изнемогающим в неравной схватке, но пусть в руке его сверкает боевой клинок и лицо озарено счастьем сражения!

Только бы не пришлось Хаджар увидеть друга поверженным, беспомощным в руках врага.

Глава семьдесят вторая

Как свеча, которая перед тем, как угаснуть, вдруг вспыхивает на миг ярким пламенем, так и генерал-губернатор Гянджи ненадолго воспрял духом и развил кипучую деятельность. Трудно даже сказать, что именно его подстегнуло — те язвительные упреки, которые были адресованы ему в письмах из Петербурга, долго провалявшиеся в черной папке почтмейстера, или еще что — но он принялся действовать. Может, почувствовал, что почва окончательно уходит у него из-под ног и необходимо хоть напоследок собраться с силами. Каждый из нас, остановившись на краю порога, ведущего в никуда, норовит продлить это мгновение…

Отсюда, обернувшись на прожитую жизнь, он нашел ее вполне достойной и привлекательной, испытанная им некогда сладость власти наполнила его сердце гордостью воспоминаний. А уж что касается красавицы-жены, то надо ли говорить, какими волшебными теперь представлялись губернатору прожитые вместе дни и часы, когда каждая минута даровала ему неизъяснимое блаженство. Нет, если суждено шагнуть туда, откуда возврата нет, то нельзя уйти слабым и немощным, необходимо уйти достойно. Мысленно он вновь и вновь обращался к жене:

— Помоги, княгиня! Помоги, красавица!

Но, находясь возле нее, не сказал ни единого слова и только иногда взглядывал умоляюще.

Княгиня его нежных взглядов замечать не пожелала. Она и так хлебнула много горя с этими проклятыми дикарями и вконец растерянным мужем. Так больше продолжаться не могло. Если может генерал-губернатор сам выбраться из глубокой ямы, в которой засел по собственной милости, то прекрасно; ежели нет — пусть тонет. И жалеть о нем не стоит.

Ненависти к супругу Клавдия Петровна не испытывала — отнюдь. Но и жить с человеком, который уподобился большому ребенку, ей стало невмоготу. Конечно, не один он заполучил неврастению, чего скрывать. Все депеши из столицы, которые попадали Клавдии Петровне на глаза в последнее время, несли на себе следы безусловного духовного разложения и постыдной истеричности… Но ведь не оскудела же Россия настоящими мужчинами, аристократами не только по рождению, но и по воспитанию, умеющими никогда не терять присутствия духа. Или она недооценивала масштабы происходящего вокруг нее — эта мысль все чаще приходила княгине в голову. Если представить на миг, что не разнузданные мятежники причина брожения в умах, не Ало-оглы и не Ханали-кызы, каких, надо думать, десятки во всех дальних углах великой империи, а почему-то вообще зашатались устои трона, и колосс потерял устойчивость и готов пасть, придавив и похоронив на веки вечные под своими развалинами все, что веками составляло суть и цвет государства — тогда, конечно, дело другое… Однако мысли эти казались княгине не более, чем плодом ее больного воображения, и она гнала их от себя.

Тем не менее, ее раздражительность все возрастала. Иногда ей казалось вдруг, что шелковый узорчатый кавказский платок, который так шел к ее золотистым волосам, сжимает голову, как пятнистый удав! Тогда ей хотелось сорвать платок с головы и, бросив в холодный по летнему времени очаг, приказать завалить его дровами и, собственноручно распалив костер, злорадно смотреть, как корчатся в огне нежные нити…

Пожалуй, так бы она и сделала, но останавливалась при мысли о том, как будут донимать ее потом непрестанные расспросы супруга:

— Княгинюшка! А где же твоя любимая чалма, в которой ты похожа на веселую одалиску? Выбросила? Сожгла?! Да почему же?

Ну, что ему ответить? Сказать, что супруга ваша, князь, уже давно пребывает в непомерном страхе? Что она не может уже ни есть, ни спать, ей все чудится, что вот откроется окно и в нем покажется усатая рожа с кинжалом в зубах. Неужели вы сами не понимаете, князь, что для вашего бандита, прирезавшего храброго офицера, как цыпленка, нет преград в зангезурском крае?

Ей стало так жаль себя, что она уже воочию вообразила всю ужасную картину похищения — и расплакалась неутешно, сгорбившись на пуфике возле трюмо…

Такою и застал ее генерал-губернатор, неслышно вошедший в ее покои. Она рыдала все громче и громче, казалось, ее жалобные стенания, подобные стонам раненой птицы, покинули пределы этих унылых комнат и понеслись дальше, дальше, минуя пустынные тихие улочки захолустного городка, поднялись к высоко вздымавшимся вершинам вековых гор, а оттуда — разнеслись по всему свету; глядишь, и в далеком Петербурге, давно и неизвестно эачем покинутом, эти стенания могли быть услышаны…

Генерал-губернатор, увидев рыдающую жену, которая за все годы, проведенные вместе, и слезинки никогда не уронила — теперь растерялся вконец. Нельзя сказать, что чувства княгини были для губернатора вполне неизвестны; он давно уже понимал, что от него ждут не слов, а действий, и Клавдия Петровна как бы воплощала это молчаливое, но требовательное ожидание.

«И впрямь, нужно кончать, — думал князь, отвернувшись и шаря по углам комнаты ничего не видящим слепым взглядом, — что это я никак не соберусь… Ждать больше совсем уж нечего. Отчего ж мне так не хочется встретиться с глазу на глаз с пленницей, судьба которой теперь в столь значительной мере определяет спокойствие в этом унылом уезде, а потому — и мою собственную судьбу?.. Говорят, она умна и красива. Ну, так что ж? Я ли не видывал смазливых цыганок, которые пляшут в петербургских и московских ресторанах? Ей-богу, эта той же породы, что и красотки фараонова ллемени… И загадочности, поди, в ней на грош, все это пустые бабьи россказни.

А что ее муж, или кто он ей там, разбойник Ало-оглы дорожит ею — это просто прекрасно. Чтобы помучить орла, лучший способ — приняться за его орлицу. У этих дикарей преувеличенные представления о мужской гордости, о чести — на этом и сыграть надобно. Заставить мучаться Гачага Наби муками ревности и поруганной чести! Растоптать его в собственных глазах, а там, глядишь, уж никто его всерьез принимать не будет…

Надо побывать в каземате, поглядеть на диковинную цыганочку, дать ей понять, что к чему в этом мире, унизить, растоптать ее непомерное самомнение! Так растоптать, чтобы она всю жизнь помнила унижение и не смогла бы от него оправиться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: