«Но разве большинство людей не верит, что все, чем заняты их мысли, они придумали сами?»
«Боюсь, что так. Очевидно, наша душа обладает каким-то защитным механизмом, который дарит нам эту иллюзию, и потому даже самый отъявленный подонок мыслит себя Богом».
«Ну а ты, конечно, хотела бы, чтобы подонок знал, что он подонок», — усмехнулся я.
«О да, — ответила она весело, — I’m a sucker for reality»[8].
От радости она опустилась на колени, и мы долго смеялись, расслабленные и утомленные.
Перед тем как пойти спать, она еще раз вернулась к нашей будущей книге, пояснив, что все, о чем говорили, для романа годится, но представляется ей жестокой, да, отвратительной реальностью.
«Такое наследие я не хочу оставлять никому», — сказала она.
Она никогда не просила хранить в тайне наши отношения, но я обходил молчанием свою жизнь с Лоттой Инден. Вопросы друзей о том, что между нами происходит, меня раздражали, а их любопытство казалось мне неприличным. Единственным человеком, с которым я мог говорить о ней, была Маргарета Бюссет, давняя подруга моих родителей. Я знал ее с детства и ребенком часто воображал ее своей настоящей матерью. Из нашего окружения она одна осмеливалась откровенно общаться с моим отцом и говорить всю правду ему в лицо. Они были сокурсниками по медицинскому факультету университета и знали друг друга с ранней юности. После окончания курса они работали каждый по своей специальности (Маргарета — психиатром, отец — гинекологом), и отец перенял практику ее отца; и, поскольку она жила одна и не собиралась обзаводиться семьей, мои родители переехали в ее дом — туда же, где находился кабинет, а Маргарета купила дом поменьше на той же улице. Она всегда умело и с большим преимуществом выигрывала споры с отцом, в которые он умудрялся вступать со всеми, кто не был его пациентом. Ребенком я дрожал от страха и бессилия, когда Маргарета осыпала его ругательствами или обзывала жалким шутом и с насмешливым «До завтра, бестолочь» покидала наш дом.
Никогда в детстве, да и в дальнейшем я не слышал более грубых выражений, произносимых таким надменным тоном.
Маргарета сочувствовала мне. Слабое здоровье моей матери заставляло родителей по нескольку раз в год совершать короткие, а иногда и долгие поездки за границу, во время которых я жил у Маргареты. Летом мы втроем отправлялись в наш загородный домик в Швейцарии, и я помню, что скучал там смертельно. В то время, как мама неумело пыталась меня развеселить, я тосковал по Маргарете.
«Я не гожусь на роль матери, — призналась она, когда я уже стал постарше. — А твоя мать и того меньше. У нее в жизни есть только твой отец, которому она постоянно старается угодить. Она думает, что до сих пор влюблена в него так, как во время первого свидания, а твой отец, падкий на лесть, с удовольствием в это верит. Но то, что он принимает за любовь, на самом деле скрытый страх. Так же как и все остальные, кого я знаю, твоя мать втайне его боится. Есть люди, которые любят других только тогда, когда им плохо, и твой отец, к сожалению, один из них. Поэтому твоя мать не очень-то торопится излечиться от своих болезней. И если ты спросишь меня, то я отвечу — нет. Нет, я никогда не любила твоего отца, потому что ни секунды его не боялась».
От Маргареты я унаследовал страсть к чтению. В своем величественном доме она жила с книгами и рассказывала мне о любимых писателях с таким восхищением, словно это были ее друзья. Первой книгой, которую она дала мне прочесть, был детский роман «Без семьи» Эктора Мало. Я одолел роман в два дня и зашел вернуть его Маргарете.
«Ты аккуратно обращался с книгой, — сказала она, с любовью осматривая ее, — впрочем, ничего другого я от тебя и не ожидала».
Положив книгу на стол, она жестом пригласила меня сесть: «Ну, рассказывай, что же ты прочитал?»
Воспоминания о Реми, старом Виталисе, умирающей обезьянке и счастливом конце были еще свежи, и я начал пересказывать ей содержание книги. Она ждала, пока я переведу дух.
«Макс, я не об этом, — сказала она спокойно. — Содержание мне известно. Я не спрашиваю, что там написано, я спрашиваю, что ты прочитал».
Только Маргарета могла произнести это таким тоном, который не заставил меня тут же сжаться от неуверенности, страха и стыда. Отчасти поэтому лишь с этой женщиной я обсуждал свою жизнь с Лоттой Инден. Она же спросила меня как-то, не влюблен ли я в Лотту, и этот вопрос я не воспринял как оскорбление и не отверг с ходу эту мысль (еще до того, как начал дискутировать сам с собой) как нечто смехотворное и невозможное.
Трудно выразить в словах, какое наслаждение доставляли мне вечера, проведенные в доме на канале, когда Лотта говорила, а я слушал. Летом ли, зимой ли — она всегда разжигала камин и садилась как можно ближе к огню, так что, когда она поворачивалась, все лицо ее горело. Иногда она оставляла камин ради телевизора. Лишь спустя два года она позволила мне смотреть телевизор вместе с ней.
«Смотреть телевизор нужно в одиночестве или же с кем-то очень тебе близким», — считала она.
Только сидя рядом, я обнаружил, что в том, как она часами не сводила глаз с огня и как смотрела (тоже часами) телевизор, не было никакой разницы. Согласно ее странной логике, телевизор был хорошей альтернативой огню.
«У мерцающего экрана я, несомненно, узнала больше, чем глядя на огонь», — сказала она и призналась, что огонь никогда не заставлял ее краснеть, в то же время за часы, проведенные у телевизора, ей бывало стыдно. «Я пыталась разобраться в причинах моего стыда — смотри «телевидение», но, по-моему, безуспешно, потому что так и не смогла до конца избавиться от этого чувства. И чего тогда стоят все эти мысленные усилия, если они не облегчают жизнь?»
«Смотреть телевизор нужно в одиночестве или же с кем-то очень тебе близким, — читал я следующей ночью. — Нужно сильно любить того, кто сидит рядом, иначе это занятие теряет всякий смысл. Ты начинаешь много говорить, валять дурака и притворяться, будто вовсе и не собирался оставаться наедине с самим собой. Смотреть телевизор вместе — значит быть вместе и дарить друг другу это уединение и обособленность, чувствовать, как ваши души где-то заблудились или уснули, оставив вас на какое-то время одних. Телевизор налагает обет молчания.
Мысль о том, что все смотрят и видят одно и то же, конечно, иллюзия. Ты делишь с кем-то картинки, но не образы, которые они вызывают в твоей голове, — то в высшей степени индивидуальное, что зовется мышлением.
Лишь в кругу семьи и с ТТ я могла смотреть телевизор часами и не испытывать стыда. Я знала, что у него, так же как и у меня, рождаются при этом тысячи мыслей. Иногда он переключался с канала на канал, и тогда мы играли в игру: выдумка или реальность? Угадывать становилось все сложнее. Ладно еще американский президент, но даже Папа Римский Иоанн Павел II казался мне подчас профессиональным актером (разработать в «двадцатом веке»).
Интересно, почему после вечерних передач, которые я смотрела в полном одиночестве, мне стыдно?
Один мой хороший друг непроизвольно ответил на этот вопрос, объясняя как-то, почему он так любит быть со своей семьей: «Иначе мне не от кого будет уединяться».
Сегодня, когда на дворе конец двадцатого века, мы владеем разнообразными средствами общения друг с другом. Однако это ведет к тому, что мы все больше и больше отдаляемся от реальности и от окружающих нас людей. Возможно, здесь и кроется причина моего стыда. Точно не знаю. Но в этом что-то есть».
Не представляя, какой эффект произведет мое замечание, я спросил ее как-то, что она собирается делать с ТТ. (ТТ — ее большая любовь — был юристом и известным автором детективных романов, он скоропостижно скончался несколько лет назад.) «В каком смысле?» — отозвалась она с таким нескрываемым раздражением, что я даже испугался. Я неуверенно оправдывался — ведь спросил ее об этом лишь потому, что упоминание о ТТ так часто встречается в ее записях и мне стало интересно, какие персонажи будут населять ее книгу, как она себе их представляет и как собирается их изображать.
вернуться8
Я упиваюсь действительностью (англ.).