— Эту яичницу жарят на большущей сковородке, — охлаждал я головы добровольцев, — а мы только этакий пузырек сала, который выскочил и скворчит с краешка. У нас уже подгорело, а в другом месте ту сковородку еще только смазывать начинают. За нами дело не станет.
И нужно сказать, что за нами дело не стало. Наоборот, мужчины еще с вечера разошлись по хуторам и поселкам, еще с вечера повсюду разнесли извещения и призывы браться за оружие, так что к утру, когда к нам из города прислали автобус, добровольцев высыпало, как маковых зерен. Еще бы! Только с верхнего конца старый Крочка привел человек шестьдесят. Молодые и старые, здоровые и больные. Знаете, у нас в горах каждый второй деревом зашиблен или покалечен малость. Снова Безак начал их отбирать и строить в два отряда. Снова они глаз с Безака не сводили, ожидая его слова.
Теперь он не считал нужным тратить время на разговоры. Он сказал только:
— Товарищи! Друзья! Те, кто уходит к партизанам, отныне подчиняются их законам. Законы эти не писаны, но они суровы. Познакомьтесь с ними хорошенько. Верно им служите… Первый отряд, садись! И до скорой встречи!
Солдатам он даже смотра никакого устраивать не стал. Этих поучать было нечего: старые служаки, им достаточно разок вдохнуть казарменный воздух, и они будут знать, что к чему.
— А если заругают, скажут, что не звали столько народу?..
— Заявите, что ваш отпуск кончился, — посоветовал Безак. — Так. Попрощаемся. Садись!
Вот это была мобилизация! Такой особый рекрутский набор! Без слез, без воплей… Рук никто не заламывал, никто не дрожал и в обморок не падал. Очевидно, речь шла о чем-то большем, чем отказ повиноваться панским законам и приказам, ведь это дело — ей-ей — не паны выдумали: оно шло само по себе, своим путем, без барабанов и рапортов.
И когда прошел упомянутый день 25 августа, когда ночь сменилась новым днем и звезды побледнели на небосклоне, мы расстались с последними добровольцами и солдатами.
Округа как будто вымерла.
VIII
Смотрите-ка! Опять мы добрались до новой главы! Пролетел день, когда решались судьбы нашей деревни. И надо признаться, я чуточку побаиваюсь, все ли за давним временем удалось передать достаточно точно. Я перестал полагаться на свою память, которая с той поры, как вы сами можете убедиться, мне здорово изменяет. Мне не на что опереться, у меня нет никаких заметок, а они могли бы мне хорошо помочь сегодня. Я сплетаю происшествия и события, как паук ткет свою паутину, но несовершенство моей памяти повинно в том, что собственные мои воспоминания нередко пролетают передо мной, как осенние разорванные паутинки, и их уже не догонишь…
Но пожалуй, вы грубо ошибетесь, если предположите, что после торжественного призыва 25 августа события понесутся вперед головокружительно быстро, отчаянным галопом. А кому тут было прыгать да скакать? Кто у нас позаботится о том, чтобы каждый день приносил новые неожиданности? Ведь вы слышали: деревня словно вымерла после ухода добровольцев и солдат. Опустела, как ток после молотьбы. Извините, что у меня не хватает смекалки придумать сравнение получше.
На другой день после ухода мужчин, едва глаза продрав после недолгого сна, стали мы выяснять, кто же в конце концов остался: несколько рабочих на лесопилке, кое-кто из тех, кто обычно ходил в долину работать плотогоном и возчиком, несколько железнодорожников, а остальные — старики хозяева. Ну и, разумеется, женщины.
Я читаю вопрос в ваших глазах, который вы боитесь задать вслух. Вам хочется узнать правила, по которым делались исключения, почему одни ушли, а другие остались дома? Ах, никаких подозрений насчет протекции! Такую грешную мысль, право, может допустить только тот, кто не был в то время у нас и собственными глазами не видел нашего нетерпения и восторга. Почти все мы собирались уйти, понимаете? Так же как Матуш Трчка, не глядя на жену и детей. И ушли бы как один, если бы не был Безак так сообразителен и не предвидел всего, о чем следовало позаботиться в будущем, — словом, если бы он не знал, где кого поставить и кому что поручить.
Особо отметьте у себя 26 августа. В этот день граждане, как говорится, передали власть в новые руки.
Что за беда, если в толпе перед сельской управой белели больше женские платки! Что за беда, если мужчинами как будто только слегка приперчили толпу!
И посейчас отчетливо вижу, как шли шестеро во главе с Безаком: Валер Урбан с лесопилки, без которого ни одной стачки, ни одного выступления рабочих не обходилось, Адам Панчик, Робо Лищак, Дежо Сламка, Йожо Дебнар и старый Крочка с верхнего конца, тот, что мобилизовал без малого полдеревни.
Люди уступали им дорогу, улыбались, дергали за рукава.
— А как же ваша «кукушка»… осиротела? — спросил старый пенсионер у Лищака и Дебнара, когда увидел их вместе. И правда: машинист и кочегар, оба с одного паровоза!
Лищак и Дебнар покачали головой и рассмеялись, а какой-то остряк крикнул в ответ:
— Осиротела? Как бы не так! Вот увидите, теперь она побежит до самой Братиславы. Прямым ходом!..
Вот смеху-то было! Вот хохоту! Видите, на какой лад настроился наш деревенский люд.
За Безаком и его товарищами в канцелярию набилось полно людей. Я не хочу даже и на маковое зернышко показаться лучшим, чем они. Ведь и я часто не сдерживал своего любопытства там, где это казалось мне уместным. Поэтому я и могу сегодня кое-что рассказать, как у нас сменилась власть и лилась ли при этом кровь.
Эге, однако, вас зацепило! Вижу теперь, чего вы от меня ждете: сенсаций, громких событий, от чего мороз дерет по коже!
Ну, в таком случае зря вы этого ждете. Ничего такого не случилось.
Мы просто вошли в комнату, где нас встретил староста Шимчик. В его взгляде были и равнодушие, и растерянность, и чувство облегчения, что именно так обернулось дело. Я подметил даже крупицу радости, что отныне ни один торгаш скряга, ни один панский прихвостень и лизоблюд не придет к нему и не станет требовать исполнения обязанностей, которые в те бурные времена могли кончиться плохо.
— Вижу, времена переменились, — сказал староста, — вижу, колесо истории повернулось, как пишут в книгах. Я не против этого. Каждый знает, что я был не жерновом, а скорее зернышком в мельничном поставе и всегда подчинялся воле божьей…
Смирение и тихий голос старосты чуть было нас не обманули. Безак быстро опомнился и вмешался в его речь:
— А в книгах-то написано еще и так: глас народа — глас божий. Народ требует, чтобы вас сменили, значит, отдав нам печать и все прочее, вы покоритесь воле божьей…
— Ах, я никогда не держался за мирскую власть, не стремился к преимуществам перед другими. Когда я передам вам все, чего вы от меня требуете, у меня гора с плеч свалится. Вы ведь лучше моего знаете, что выполнял я свои служебные обязанности лишь для виду, смотрел на все сквозь пальцы и рисковал своей головой.
Вот как отвечал староста. Он держался вполне разумно. Даже не счел нужным поблагодарить граждан за доверие, отдал государственную печать в руки Безака и пригласил нотариуса показать книги и проверить счета.
Нотариус был человеком другого склада, его-то мы хорошо знали. Он давно уже понимал, на чем мир держится, и во время совместных развлечений в лесу с одинаковым удовольствием проглатывал и антиправительственные речи, и горячую живанку.
Поэтому Безак мог сказать:
— Ладно. Книги и счета поглядим, когда время выпадет. А сейчас надо каждому знать, что с этого дня шесть членов местного Национального комитета берут на себя власть в общине и что председателем предлагается товарищ Валер Урбан.
Вот с таким-то известием и с таким предложением вышел затем Безак на балкон управы. Разумеется, все согласились.
И уже послышались возгласы:
— Да здравствует Национальный комитет!
— Так покажитесь нам!
— Хотим послушать Валера Урбана!
Втиснуться всем шестерым на балкон было трудно. Туда вытолкнули Валера, а остальные смущенно топтались у дверей, пересмеивались и кивали людям, которые все еще кричали приветствия.