За время пребывания в карантине я был хорошо наслышан о том, что такое лесоповал и, конечно, очень боялся, что попаду на «исправительно-трудовые работы» именно туда.
За годы пребывания в Каргопольлаге я узнал о лесоповале намного подробнее и больше, хотя лично меня эта чаша, к счастью, миновала. Однажды у меня появился повод написать о лесоповале стихотворение. Вернее сказать, я не мог удержаться, чтобы его не написать. Несмотря на то, что прекрасно понимал: от прочтения его своим знакомым — тоже не удержусь. И, значит, могу получить за него, если не целиком второй срок — вторую «десятку», то хорошее к нему дополнение, обычное в подобных случаях — три года.
Теперь это стихотворение неоднократно опубликовано, в том числе в сборнике — «Поэзия ГУЛАГа».
А повод к его написанию был такой.
Осенью 1951 года в английской печати развернулась компания за прекращение закупок советского леса, поскольку он добыт каторжным трудом заключенных. Появились сообщения, что при разгрузке доставленных из СССР партий леса, были обнаружены прибитые к бревнам гвоздями отрубленные человеческие ладони.
Об этих сообщениях английской прессы я узнал из статьи в «Правде», которая обрушилась на «провокационную клевету». Вероятно, большинство читателей «Правды» поверили тогда гневной отповеди, которую дала газета «английским империалистам». Но заключенные Каргопольлага хорошо знали, что англичане написали правду, а «Правда» лгала. Вот это стихотворение.
Лесоповал Лесоповал, лесоповал. Никто не поверит, кто сам не бывал. Летом в болоте, зимою в снегу Пилим под корень, согнувшись в дугу. Дзинь-дзень, дзинь-дзень Каждый день, целый день. Руки болят, костенеет спина, Черной повязкой в глазах пелена. Дзинь-дзень, дзинь-дзень, Дерево — пень, дерево — пень. И впереди еще тысячи дней, Тысячи сосен и тысячи пней. А я не виновен как эта сосна, Пилят ее, потому что нужна. Дзинь-дзень, дзинь-дзень — Был человек — останется пень. Лес как решетка кругом обступил, Пробиться не хватит ни сил, и ни пил. Вдруг страшная мысль взметнулась костром: Я левую руку рублю топором. «Что дальше? Что дальше?» Вот чудится мне: Чья-то ладонь на окрашенном пне. Бледный товарищ бежит со жгутом. Что же потом? Что же потом? Почему на работу идти не велят? Начальник зачем-то оделся в халат, Что-то завязано, что-то болит, Кто-то о ком-то сказал «инвалид». Друзья мою руку прибили к бревну. Бревно продадут в другую страну. Славное дерево — первый сорт! Поезд примчал его в северный порт. Чужой капитан покачал головой, Табачной окутался синевой, Плечами пожал, процедил — «Yes! Мой народ не берет окровавленный лес». На мостик ушел он зол и угрюм. Пустым в лесовозе остался трюм. Отцы наши, братья, а что же вы? Ужель не поднимите головы? Знаем, что нет. Всех вас страх оковал. Чуть шевельнетесь — на лесоповал, В пекла каналов, в склепа рудников, — Всех заметут не щадя стариков, Женщин и девушек не щадя, Всех заломают во славу вождя! Тяжко быть пленным в своей стране, В лесном океане на самом дне. Летом в болоте, зимою в снегу, — Пилим под корень, согнувшись в дугу. Лесоповал, лесоповал, Никто не поверит, кто сам не бывал. Октябрь 1951 г.На другое утро, после встречи с нарядчиком, в семь часов, я стоял в большой толпе работяг перед крыльцом вахты возле лагерных ворот, на разводе. Стоявший на крыльце нарядчик громко выкрикивал номер бригады, а затем называл имена, входивших в нее работяг.
Прозвучал номер нашей бригады. Вот названа и моя фамилия. Я, как было положено, прокричал в ответ: «Здесь! Статья пятьдесят восемь-десять, часть вторая, начало срока — 6 декабря 1949 года, конец срока — 6 декабря 1959 года».
— Пошел! — крикнул нарядчик. И я, поднявшись на крыльцо, прошел через вахту и, спустившись с ее внешнего крыльца, оказался в толпе зеков лесозаводских бригад, стоявших в окружении конвоиров с автоматами и проводников с собаками. Овчарки дружно, словно приветствуя, облаивали каждого спустившегося со ступенек крыльца и примкнувшего к толпе. Раздалась команда: «В колонну по трое становись!» Мне тут вспомнилось, что в шеренгах по трое ходили в походы колонны древних новгородцев во времена Александра Невского, да и в еще более ранние времена. Отсюда и пошло слово «строй».
Шеренги нашей колонны были значительно шире. В них шло человек по восемь, по десять. Разумеется, прозвучало знаменитое: «Шаг вправо, шаг влево…», — и колонна двинулась по улице, ведшей прямо к лесозаводу, расположенному на окраине поселка.
Всю свою «вольную» одежду — синюю фетровую шляпу, демисезонное пальто, перешитое из моей фронтовой шинели, перекрашенной в черный цвет, костюм, ботинки я сдал в лагерную каптёрку, и теперь впервые шагал в лагерном одеянии: черная фуражка с матерчатым козырьком, серый ватник, серые штаны из чертовой кожи, и кордовые «ботинки», «зашнурованные» белыми тесемками.
Шли мы не быстро, спокойно. Ни собаки, ни конвоиры не лаяли. В строю можно было разговаривать и даже курить.
Вот и лесозавод — большая территория, также как и лагерь окруженная высоким забором, увенчанным колючей проволокой и вышками с часовыми.
Когда колонна подошла к воротам, они широко распахнулись, и колонна втянулась на территорию завода. Конвой с собаками остались за воротами, и бригадиры повели нас в цеха. Я оказался в бригаде, работавшей в лесоцехе, являвшемся сердцем всего заводского, а можно сказать, и всего лесного производства Каргопольлага. Перед строем нашей бригады появился начальник лесоцеха Антуфьев. Этот не молодой уже человек имел славу строгого, но справедливого начальника. Профессиональный лесопромышленник, он и сам отсидел в Каргопольлаге лет десять, а теперь, как и многие отбывшие свой срок заключенные, остался жить и работать в Ерцеве в качестве вольнонаемного. Людей этой категории в лагерях было немало. Заключенные называли их, независимо от возраста и должности, вольняшками. Оглядев нас опытным взглядом, Антуфьев распределил всех по рабочим местам. Меня он направил на сортплощадку. Для меня лично, особенно поначалу, эта работа оказалась и очень тяжелой и даже, можно сказать, пыточной.
К лесоцеху из всех лесоповальных лагпунктов Каргопольлага железнодорожные платформы свозили и сбрасывали в большой бассейн напиленные на лесоповальных делянках и обработанные там, то есть очищенные от сучьев и сучков, бревна — «баланы», а также и более тонкие стволы. Крючники подталкивали длинными баграми плавающие бревна на специальный «эскалатор» — конвейер из цепей, под наклоном уходивший в воду и поднимавший бревна в лесоцех. Там бревна разворачивали, и другой цепной конвейер подводил каждое из них торцом к пилораме. В огромных четырех пилорамах — метра в три высотой и метра в два шириной — неутомимо ходят вверх-вниз, вверх-вниз мощные пилы, поставленные одна от другой на расстояния, соответствующие заданной толщине сортов выходящих из пилорам досок. Работа пилорам создает непрерывный, с непривычки трудно переносимый шум. Проработать в этом шуме всю смену — десять часов с тремя перерывами — два по пятнадцать минут и один — получасовой, при этом, на постоянном сквозняке (лесоцех, сооруженный из досок, не имел ни передней, ни задней стены), — разумеется, очень тяжело. Особенно на зимнем северном ветру. И тем не менее, мы — работяги на сортплощадке — завидовали пилорамщикам. Они работали рычагами и кнопками. А мы…