Четверо гостей, сознающих собственную незначительность, даже не пытались завести связи. Как неприкасаемые, они держались вместе и говорили вполголоса. Они понимали, что навсегда останутся париями, но не могли себе в этом признаться и потому образовали маленькую группку разочарованных в жизни насмешников. Чтобы чувствовать себя на высоте, они отпускали иронические комментарии из своего темного угла по поводу блестящих и знаменитых гостей, которым они завидовали. Эти грустные прокаженные, циники поневоле, маленькая сплоченная община в уголке у окна, набивающие брюхо сэндвичами, были как-то отдаленно подчинены Бенедетти: прыщавая секретарша из отдела информации, архивист-португалец, бельгиец — мелкий служащий и машинистка, похожая на жирную мускусную крысу. Бенедетти пригласил их, потому что другой его принцип заключался в том, что начальник должен поддерживать свою популярность, подчиненные должны его любить, даже самые незначительные. Он поэтому приглашал четырех неудачников раз в год и не сомневался, что они будут знать свое место, у окна.

Чтобы утешиться, прыщавая секретарша в очередной раз рассказала историю о своем отце, он был консулом где-то в Японии и в этом качестве приютил одного академика по имени Фаррере, коему она помогла переплести собрание его сочинений. Два или три раза в неделю она уж обязательно упоминала про консула-отца и академика Фаррере. У каждого из нас есть такой пик в карьере, который мы вспоминаем по поводу и без, искупительный фант, который мы как можно чаще извлекаем на свет божий.

Самым несчастным из гостей был Якоб Финкельштейн, доктор социологических наук, маленький, вечно голодный человечек, малооплачиваемый корреспондент еврейского пресс-агентства. Бенедетти также приглашал его раз в год, чтобы не поворачиваться спиной к сионистам, поскольку, как всякий антисемит, преувеличивал их влияние на политику Соединенных Штатов. На каждый коктейль Бенедетти приглашал одного чудака, а в следующий раз звал его только через год. В малых дозах чудаки не могли помешать тому, что Бенедетти, претендующий на литературный талант, называл «атмосферой» его коктейлей.

Никто из гостей не разговаривал с Финкельштейном, социальным нулем, который никому не может быть ничем полезен и, что самое главное, никому не может ничем навредить. Неопасен, значит неинтересен, не стоит с ним церемониться, незачем его любить, ни к чему даже притворяться, что любишь его. Парии у окна и те сторонились этого изгоя, нижайшего из низких. Никем не замечаемый, не находя собеседников, бедный прокаженный изображал, что он торопится, чтобы как-то оправдать свое существование; его участие в коктейле сводилось к тому, чтобы показывать стрекочущей шумной толпе через равные промежутки времени одно и то же представление. Опустив голову, как будто нос оттягивал ее вниз, он спешно пересекал огромную гостиную из конца в конец, иногда сталкиваясь с гостями и совершенно безрезультатно извиняясь. Петляя таким образом по залу, он делал вид, что где-то там, на другом конце, увидел знакомого и торопится к нему. Но его уловки никого не могли обмануть. Когда Бенедетти сталкивался с ним нос к носу — так, что уже невозможно было притвориться, будто не видит его, — он отстранялся веселым «Как дела?» — для профилактики — и рысил короткими перебежками дальше. И вот в очередной раз доктор социологических наук и быстроходный Вечный Жид отправлялся в путь, предпринимал новое бесполезное путешествие по земле изгнания и так же спешно устремлялся к буфету, где его ждал утешительный сэндвич, его единственное неотъемлемое право и единственный социальный контакт на этом коктейле. В течение двух часов, с шести до восьми вечера, бедный Финкельштейн прошел многокилометровый марафон, но он запретил себе рассказывать об этом жене, когда вернулся домой. Он любил свою Рахиль и все свои горести держал при себе. Но к чему эти неутомимые пробежки и к чему так долго находиться среди злых жестоких людей? А потому, что он дорожил своим правом на ежегодный коктейль, потому что не хотел признать себя побежденным и надеялся на чудо, на разговор с братом по разуму. Бедный Финкельштейн, безобидный и готовый любить, еврей моего сердца, я надеюсь, теперь ты в Израиле, среди своих, среди наших, и там тебя любят.

В половине восьмого появился сэр Джон, Генеральный секретарь Лиги Наций, слегка под мухой. Лицо Бенедетти осветилось любовью, он подлетел к сэру Джону легкой балериной. Эта любовь не была наигранной, Бенедетти был социальным существом до такой степени, что искренне обожал любое влиятельное лицо, которое могло быть ему чем-нибудь полезным. Наиболее эффективно — и, соответственно, с наибольшей пользой — можно выразить только искренние чувства. Да и совесть потом чиста. Бенедетти, слишком большой подлец, чтоб быть нечестным, даже в одиночестве перед зеркалом он был убежден, что любит Генерального секретаря и считает его великим человеком. Точно так же он любил и уважал предыдущего Генерального секретаря. Но когда тот ушел в отставку, он мгновенно забыл его, полностью охваченный энтузиазмом перед сэром Джоном, чья фотография тут же сменила на письменном столе Бенедетти фотографию его предшественника.

Сэр Джон беседовал теперь с Бенедетти, фамильярно взяв его под руку. Это прикосновение великого человека кружило голову его подчиненному, наполняло его душу неизъяснимой благодарностью. Подобно Адриану Дэму за несколько недель до этого, он шел, как испуганная нимфа, под ручку с обожаемым начальником, потрясенный такой добротой и простотой, гордый и целомудренный, вознесенный верховной рукой, поднимая время от времени на сэра Джона молитвенный взор. Поскольку под завесой его заинтересованной любви к важной шишке скрывалась другая любовь, ужасная, подлинная и не ищущая выгод, гнусная любовь-преклонение перед мощью, любовь самки к насильнику, животный трепет перед сильнейшим. Ой, хватит, хватит с меня этой шайки, я их столько видел в своей жизни.

Глава XXVII

Мадам Дэм сидела за письменным столом в своей комнате и заканчивала просматривать почту, поддерживая силы с помощью сушек, которые она поедала со зверским хрустом.

Она только что поставила подпись под письмом друзьям в Лозанну, супружеской паре; письмо завершалось ее излюбленной формулировкой, а именно: «Наша пара вашей паре наилучшие пожелания дарит!» (Она взяла в оборот это «наша пара вашей паре» после того, как увидела его в конце письма мадам Рампаль. «Оригинально, — говаривала она обычно, — и потом, так лаконично и прямо в точку». На что ее муж всегда добавлял: «А ессе это зе красиво, в рифму».)

Аккуратно заклеив языком конверт, она вновь принялась за вязание, пока месье Дэм, взгромоздившись на стул, выверял с помощью уровня с водяным шариком, ровно ли установлено зеркало в дверце шкафа. А вот и нет, черт подери, неровно! Надо быстро подложить клин под ножку шкафа! Спустившись на пол, он потер руки, довольный тем, что может принести какую-нибудь пользу. Мадам Дэм, приступив к вывязыванию прямоугольного, легкого в исполнении участка, почувствовала желание поболтать.

— Что это ты делал сейчас внизу так долго?

— Да это вчерашний графин. Крупной солью и уксусом я сумел справиться с мерзким осадком и потом я его долго встряхивал, положив толченой яичной скорлупы из моего запаса и немного воды. Ты увидишь, графин стал такой красивый, он весь сияет!

— Ну ты у нас главная женщина в доме, — сказала она с высокомерной улыбкой и шлепнула маленького супруга по руке, затем зевнула. — Представь, уже среда, так ведь и не скажешь, что мы принимали Канакисов целых три дня назад. Ужин удался, ты не находишь? У меня остались приятнейшие воспоминания.

— Ах, ну да, конечно, — сказал месье Дэм, очень занятой, склонившись над своей коробкой с инструментами.

— И, кстати, мадам Канакис мне на следующий день позвонила и сказала, что она счастлива была со мной познакомиться, что она очарована и так далее, видно, что она дама, что называется, комильфо и все светские правила знает назубок, к тому же, я чувствую, она большой души человек, мне с ней было так хорошо, так легко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: