— А ты и не знал, откуда деньги берутся! — похохатывал он, рассказывая мне, как его отец-повар кормил семью за счет столовки. Я считал его инфантильным, а он, хотя, может быть, даже слова такого не знал, был взрослым, а настоящая инфантильность, как прививка от оспы, которая красовалась на руках у всех моих сограждан, отличала меня. Он желал жить как все, подразумевая под этим «по правилам» этой жизни. Пусть грязной, вонючей, но реальной. А я принципиально не мог смириться с тем, что я как все! Считал себя личностью, очень может быть, именно потому, что верил всякой фразе. Думал, что это качество отличает меня от всех, от «быдла». И во что же я только не верил! Над чем он, Колька Мащенко, сын собственных родителей, потомок запорожских казаков, смеялся в голос! Правильно или несправедливо. Не в этом дело.
— Все веруешь в коммуну? Так ее и раньше, считай, не было. Одни кричали, а другие тягали! Ну те, кто кричали, тоже стали себе тянуть. Потому что у человека руки как устроены? А так, чтоб до себя грести! Это же факт, а не на самом деле! Вот подывысь.
От ощущения своей силы, того, как ловко и складно он умеет жить, росла в нем непомерная уверенность, что он всегда знает выход из положения. И действительно знал!
Но не всегда. Иначе не полез бы он в большой стог. Ибо гордыня одолевала и трезвого Кольку. Это же надо — гордиться тем, что тебе ничего-ничегошеньки не надо, что ты без всего можешь существовать! Его любимым выражением было: «Оно мне надо!» По всякому поводу он говорил как бы совсем скромно, но свысока: «…нам, руським, того не нужно!» Между прочим, Рихтер тоже все рассуждал, что им, немцам, нужно, а что им, немцам, не нужно! Стар и млад, русский и немец! Нет, не в том все дело. Дело, наверное, в том, что и один и второй — практически умные люди — очень уж верили в свой разум, именно потому, что он у них как у всех. И гордились тем, что они — как все! Один, захлебываясь, рассказывал о мудром и гениальном фюрере, которого он так прекрасно понимает и все понимают. Другой — все время твердил: «Мы — руськие!», хотя даже правильно произнести этого своего почетного титула не умел. И вот этот большой Иван (и имя-то присваивал себе наиболее распространенное, всехнее) полез в большой, в самый большой стог, копи́цу, как он называл свое «сховище»[94].
Вспоминая Кольку, я иногда думал, что зря кое-кто утверждает, будто большевизм в России случаен! Ни с того ни с сего переместился на восток, как утверждал классик. И никто его не привнес, не навязал. Сами приняли как христианство, хотя тоже побултыхались. Не в воде — в крови. Но ведь и христианство не просто так устанавливали! На Руси все шло с трудом, с кровью, с жестокостью и… энтузиазмом. И на Украине, хотя кое-кто и пытается разделить братьев-соседей. Так из одной же Киевской Руси есть пошли!
Да, и воевать, и жить в войну таким, как Колька, было сподручнее. Залег у своей скирды, пузо на солнце греет, брюкву осколком стекла чистит, в рот запихивает, конскими зубами разгрызает, только за ушами трещит. Вслед за ним и я на сырую капустку нажимаю. Сварить, зажарить нечем и нельзя — запалим костер, увидит кто, прибежит, капут нам будет. Если б мы догадались, что днем никакого костра не видно, огонь на солнце выцветает. Но это я узнал потом, когда все случилось!..
Туда же, в костер, можно было бы и вшей бросить. Но, поскольку огня не разжигали, били насекомых вручную, ногтями. Тут Колька, с его огромными ногтями, да что там ногтями, когтями, преуспевал меньше меня. Так что иной раз я и за его вошью гонялся. А после того, как наши ногти превращались на время в «лобное» место для насекомых, этими же ногтями мы чистили картошку. Молодая, она легко отдавала свою шкурку. Но сделать это было надо, не есть же сырую, да еще и с грязью! Мыть было где, невдалеке шуршал между ветвями маленький ручеек, но ходили мы к нему в исключительных случаях — напиться. Я еще иногда умывался. Принести воду было не в чем, а лишний раз топать — лень. Да и сил не хватало. Потому бо́льшую часть времени лежали и вздыхали. О прошлом. Как хорошо когда-то было. Только представления об этом времени у нас разные. Подмерзли мы ночью на голой земле, заворчал Колька.
— От ты паныч! — так он обычно начинал свои тирады: «от ты». На этот раз — «паныч». Барчук, стало быть. Почему? Потому что бросил в ставке́ пальто, а можно было бы теперь им укрыться?
Я действительно оставил в пруду пальто. Вышел из воды, отряхнулся как собака, рассыпая брызги и… То ли холодно было, то ли подыгрывал Кольке: нам, дескать, «руським», ничего не надо! — но пальто решил не вытаскивать. А может быть, просто неохота было снова лезть в холодную воду. Стоял и смотрел, как плавает мое пальтишко среди ряски, зелени, затянувшей поверхность пруда. И куда оно годится, это старое школьное пальтецо, может, и слава богу, что наконец я от него отделаюсь? Как-нибудь новое найду. Где? Каким образом — не думал.
А Колька, которому как раз ничего не нужно, тем временем выливал воду из сапог. В абсолютной тишине, которая установилась вслед за пролетом самолета, слышалось только бульканье воды. Потомок запорожских казаков и тех «руських», которым ничего не надо, аккуратнейшим образом и сапог камышинками оттирает от грязи, и шерстяные домотканые носки выжимает. А я еложу по грязной жиже берега и не лезу за своим единственным пальтецом. Хорошо еще, что Колька так занят делом, что не замечает. Глаза укрылись под крутым лбом, похожим на лоб теленка. Все, что может подвергаться опасности, надежно укрыто. Он не зря называет себя потомком Дорошенко, все делает «хорошенько». И зря я надеялся, что он мои фокусы с пальто не заметит. Может быть, понял, что грех меня, такого мокрого, дрожащего, посылать в воду, шлепать по засасывающему илу. Кто знает, удалось бы во второй раз вылезти из этого болота! Хотя, конечно, пальтишко обсохло бы на солнце, было б чем укрыться в холодноватые летние ночи. Вот и вспоминает о нем мой друг, уписывая желтыми зубами зубчики кукурузы, такие же крупные, как Колькины зубы:
— От я и кажу: паныч, пальтами кидаешься! Попривыкали, понимаешь! От пахана научился, цацкался с тобой как с писаной торбой! Бильшовыки, мать вашу…
Речь шла об отце, который совершенно не дорожил вещами. Один из двух костюмов отдал своему кучеру или плотнику на свадьбу. И стоял тот дядька под венцом в «барском» костюме, или, как он говорил, «кустюме» (кстати, Колька тоже говорит: «без пальта», «кустюм», а в одной школе учились). Ручищи длинные вылезали из коротких рукавов, брюки кончались у лодыжек, были подтянуты, как у артиста Николая Черкасова, который исполнял популярный тогда номер — Пат, Паташон и Чарли Чаплин. Черкасов был Пат — длинный, вылезающий из одежды. Знаменитый так же, как Черкасов, артист Чирков был Чаплин, а неизвестный, но очень хороший артист Юрьев — Паташон. Так вот у дядьки был вид Паташона, и «кустюм» ему был такой ни к чему. Но отец считал, что облагодетельствовал парня. Мать кричала на папу, что он с ума сошел, думает, что «через этот проклятый кустюм люди будут к нему лучше относиться!». И показывала большую дулю. Фигу. Однако мне казалось, что люди относятся к отцу хорошо. Может, просто так казалось?
Впоследствии отношение отца к людям было довольно сложным. Взять хотя бы то самое знаменитое партбюро. Можно, конечно, сказать, что «ведмеженцы» не народ, но откуда же они выдвигались? И кто тогда такой — народ? Потом «народ» выдирал у него золотые зубы в тюряге. А после отцовой смерти (с последующей, разумеется, реабилитацией) мы узнали, что одно время его упорно назначали старостой барака, где после войны содержались бандеровцы! Словно нарочно, а может быть, и просто нарочно, бросали его и таких, как он, к бандитам. И каждую ночь, как рассказывали люди (тоже народ!), бандиты старосту избивали до полусмерти!.. А днем он как ни в чем не бывало руководил ими. Как ни в чем не бывало!.. Был такой анекдот. Не слишком веселый, особенно для меня:
— Ну шо, Иван, сключылы тебя?
вернуться94
Убежище (укр.).