Не может такое лезть в голову человеку, который сидит в камере и ждет смерти! Не может!.. Но лезет… Я думаю о Рузе потому, что должен помочь ей. Я, мужчина, должен помочь Рузе и ее дочери. Тогда я «ракло» — парень, а не мальчишка. Рузя ничего не просит, не требует, но я чувствую, что должен вести себя как взрослый. От этого мои плечи распрямляются, голова поднимается, преодолевая зеленую черту на стенке, словно финишную ленту. Но до финиша еще далеко. Если, конечно, немец не перестанет заниматься выяснением того, кто мы с Рузей. Пока не перестал, нужно найти лазейку, чтобы вывести отсюда Рузю. О себе я не думаю. Так бывало, когда я словно в воздух поднимался!.. Парил, не замечая ничего вокруг…

Сейчас замечаю. Как пригибается унтер, когда мы спускаемся по крутой кирпичной лесенке в подвал. На этой витой спирали мы то и дело сталкиваемся глазами и я вглядываюсь в его изъеденный морщинами лоб: что он думает, что думает про Рузю? Наверное, то, что сказал ему полицай: цыганка доступна! Мне необходимо найти выход. И я, как настоящий «ракло», иду на обман. Здесь все обманывают — и немец, и Рузя. И я…

Унтер не очень удивляется, когда я сообщаю ему, что господин офицер приказал отвести меня на работу. Он сам слыхал слово «рапота», когда вошел в кабинет. Завтра с утра отправит меня разгружать соль. Как раз пришел состав, а людей не хватает. И я говорю «спасибо» человеку, который так смотрел на Рузю…

Кто она, если отбросить «забобоны»? Ночью ведьма, но днем? Грязная цыганка, которая водит по дворам замурзанное дитя и тем зарабатывает на хлеб, или директор интерната, а значит, грамотный, интеллигентный человек. Но все это в первом поколении. Все впервые, а первый блин, как известно… Главное было отрапортовать — создали первый цыганский колхоз. Организовали первую школу-интернат! Как Магнитку и Днепрогэс. А что у директора самого пять классов образования, так это цыганка считает нормальным. До нее директором был ром, которого пришлось заменять: вздумал на пятикласснице жениться! Или так жить — по-цыгански. А ведь тоже числился директором, грамотным, интеллигентом! Такие же «ведмеженцы», как у отца и матери на службе, только цыганские. И самое главное, что вспоминает Рузя из своей педагогической деятельности: как она грязных цыганят в Москву возила. Едут по городу на телегах, всякий встречный-поперечный спрашивает: кто это едет? А ему отвечают: это цыганка Рузя своих цыганят в Москву везет! Вэлыкэ цобэ[78], как говаривали у нас на Украине. И если вдуматься, что это за интернат, что за образование, что за директор, то можно понять: этот директор — нормальная цыганка! Ну а что такое нормальная, или еще закоренная цыганка, да кто такая пхури — обязательно самая мудрая в таборе, но совсем не обязательно грамотная, — я давно знаю. Еще по дедовой слободе. Для нашей советской школы — вполне нормально!..

7

Этот сон повторялся: раскаленное солнце обволакивает горы — желтые, крупчатые, белые, словно выцветшие от жары. Я иду по этим горам, будто Гулливер, потому что горы ненастоящие: соленые горы. То есть соль, высыпанная из вагонов прямо на землю. Городишко, в котором это все происходит, такой маленький, что груды соли кажутся горами.

Этот городок с замершими на его груди змеями узкоколейки не был просто сном, фата-морганой, он был на самом деле. После камеры, подвала, здесь, на свету, исчезали страхи, такие странные и такие реальные, если днями и ночами сидишь и ждешь!..

И самое реальное, что доказывало его существование: спина, которую видел во сне, Колькина спина. Он шел рядом, совсем рядом, но как чужой… Конечно, он сделал вид, что впервые меня видит, даже прикрикнул для формы: «Иди, не тыняйся!» Я сразу уловил знакомый голос. Я улыбнулся, точно после глубокого сна: Колька мог кричать сколько ему угодно, он опять был, был рядом.

— Везет тебе, черту, — сказал он, когда мы зашагали в ногу. — Сразу на соль попал.

Просто сказал, будто мы только вчера расстались. Он же показал мне место, где мы должны были разгружать соль — ту самую площадь, которую я много лет видел во сне, но никак не мог вспомнить, где она. Только помнил, что это милое моему сердцу место. Здесь была жратва, солнце, трава, на которой можно было валяться в перерывах, когда подгоняли очередной вагон с солью. Колька сразу же научил меня всему: какая лопата полегче и поудобнее, как работать, чтоб не упасть до конца летнего дня, не имеющего конца. Одно я не перенял у Кольки: не смог раздеться догола. Это значило показать свое тощее, синюшное, безмускульное тело. Колька, несмотря на то что находился в лагере, все еще поигрывал мышцами. Я уперся. Дорого мне это потом стоило.

Тут же, не отходя от соляной горы, мужики давали за каждую горстку соли хлеб, сало, арбузы, все, что захочешь. Им не нужно было рисковать, подставляться под пули полицаев, мы совали крупнозернистую соль прямо в протянутые руки. Нырнуть в посадку так, чтобы не заметил полицай, — дело рискованное, но по горло необходимое голодному подростку. Никогда не подумал бы до войны, что соль такая драгоценность. Но в голодные годы ее кристаллики, хотя и мутные, нужнее бриллиантов. Особенно в селе, где все-таки были хлеб, молоко, сало, но негде было взять соль. И потому нас, орудующих лопатами на виду всего города, окружали тесным кольцом. Мужики и бабы протягивали к нам свои руки, в которых были зажаты куски ржаного или рассыпчатого пшеничного хлеба: ломти, скибки, иной раз целые буханки. Прогорклое сало таяло на солнце, как слюда, и превращалось в шкварки, на которых можно было изготовить яичницу из двух, пяти, десяти яиц, тем более что их тоже давали за соль.

Это понимали все, даже полицаи, которые сидели в тенечке со своими карабинами и не мешали нашей коммерции. Отбирали самогонку и барахло: «Того вам, дурням, нэ трэба!»[79] Нормальным считалось добывание харчей. Так думали пленные и все, кто находился в лагере, с этим не спорили охранники: имели свой «навар», «снимали пенки»! Некоторые обнаглели от безделья и сытной пищи: весь день жевали там, у себя в холодке. Тот полицай, что вечно балагурит во дворе тюрьмы и «знущався»[80] над Радой, тоже устроился в охрану на соль и обделывал свои делишки.

Отозвал одну из молодых баб, которая пыталась пробиться со своими «клуночками» — узелками — к соли, и стал что-то шептать ей на ухо. Что-то стыдное, потому что по широким скулам бабы пошли красные, бурякового[81] цвета, пятна. Тем не менее она не оттолкнула полицая, а только закрылась хусткой — платочком, чтобы лица не видели односельчане. Здесь все знали друг друга. И когда молодка кивнула полицаю, все отвернулись. Полицай обвел грозным взором толпу, и люди смешались и стали делать вид, что они ничего не понимают. Они расступались перед полицаем, когда он повел женщину за собой. Они расступались, а молодуха шла, покорно подставив мужским рукам свои круглые плечи, и спидница приподнималась на широких коленях. Жар, белые сорочки мужиков, промокшие от пота, женские разгоряченные лица. Я тоже опустил голову, казалось, что полицай ведет за собой Рузю, и поднял глаза, только когда они скрылись за угол беленного известью дощатого сортира, который служил здесь общественной уборной. Я не заметил, куда они зашли — в букву «Ж» или в букву «М», видел только, что полицай стал шарить под спидницей у бабы, когда они еще не завернули за угол строения. Отчаянно шпарило солнце, и несло вонью, приглушенной запахом хлорки…

Колька воспользовался случаем и утащил меня на траву. Здесь мы, наслаждаясь кусками сала и скибками кавунов[82], поговорили о делах. Кольку поместили в лагерь для военнопленных, которых было не так уж много среди его обитателей. Утром пересчитывают, вечером тоже, но не слишком внимательно, если кто задержался, могли рукой махнуть — «нужно оно полицаям»! Так что вполне можно дать дёру.

вернуться

78

Важная персона (укр.).

вернуться

79

Этого вам, дуракам, не нужно (укр.).

вернуться

80

Издевался (укр.).

вернуться

81

Свекольного (укр.).

вернуться

82

Ломтями арбузов (укр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: