Немец желает, чтобы я внимательно пригляделся, какие грибы полезные, а какие, наоборот, вредные, ядовитые… Я ничего не понимаю в грибах, и опять, как с музыкой, немец начинает терпеливо пояснять мне, где какой грибок.

Я рассматриваю не слишком умелые его рисунки и думаю: может быть, ему надоело возиться с вонючими унтерами, и он, в порядке отдыха, ведет беседы с интеллигентным мальчиком, который к тому же «шпрехает» по-немецки? Он старательно перебирает листок за листком, и ухо его, заштрихованное рыжими волосами, ложится на витой погон: мирная картинка! Немец слюнявит пальцы и показывает мне на примерах — цум байшпиль, какой грибок полезный, какой вредный, а какой кажется съедобным, но на самом деле… Он подсовывает мне под нос рыхлый гриб, который рисовал особенно старательно, даже сопел при этом, выпуская сквозь так испугавшие меня драконовские ноздри воздух:

— Фейрштейст?

Я не понимаю, что он хочет, а немец извиняется за дилетантский рисунок: если бы рисунки были настоящими, мальчик давно бы понял, что ему хотят сказать! Но рисунки не такие уж неумелые, и, если следить за его пальцем, можно разобрать: шляпка гриба напоминает нос. Вытянутый, горбатый, сложной конфигурации. Похожий на носище самого немца: не изошарж ли передо мной?

Но немец поднимает на меня свои линялые глаза, и я понимаю, что речь идет вовсе не об изошаржах! Он не замечает собственного носа, зато точно знает, какие носы ему ненавистны:

— Таким образом мы предупреждали наших детей от очень вредных грибов, который может быть похож на настоящий, немецкий гриб, но в этом-то и есть главная опасность!

Короче, таким образом они изображали «юдэ». Старая песня! Этот изощренный тип взамен моей версии про менку предлагает свою! Тогда ясно, почему нет документов, а сказки про рояль — сплошное вранье. Он доволен, что так ловко разоблачил меня, и пыхтит от удовольствия:

— Ох-ох-ох!.. Иди камера и завтра приходи другой «ро́ман». Дети должны говорить правду!..

Я иду к двери и все боюсь, что худые руки дотянутся до меня, повернут к себе и станут щупать мой нос! Может быть, рукава его так просторны, чтоб было удобнее хватать «киндеров»! Вонючий унтер, от которого действительно разит не то чесноком, не то каким-то жиром, уже не кажется таким страшным. Туповат, конечно, но зато не иезуит. Честно верит: если дать мне подзатыльник, я буду правдивее. Он шмякает меня по спине. И тогда сзади раздается тихий голос:

— О, не нада!..

Немец говорит по-русски. Это для меня. Мои легенды он предлагает заменить «ро́манами». Какая разница! Важно, что он вовсе не такой «милый», как показалось, и не собирается выпускать меня из этой бывшей сберкассы. У него есть относительно меня своя легенда, и он хочет ее доказать. Точнее, получить доказательства. Когда я выходил из кабинета, немец удовлетворенно зевнул: видно, ему понравилось развлечение, которое он изобрел, играя со мной. Вонючий унтер, солдатня, которая окружает «интеллигентного» человека, и такой рафинированный, такой красивый «ро́ман»! Ударение немец ставит на первом слоге.

2

Немец своим огромным носом нацеливается на меня, чтобы клюнуть. И клюет. Клюнет и промакнет пресс-папье… Клюнет и промакнет… Аккуратно, как и всех до меня — предыдущих!.. Потому веснушки на его физиономии — это следы склеванных «киндер», которых он очень любит и учит говорить правду, а не сочинять «ро́маны» и легенды!

Интересно, не по его ли приказу напустили в камеру блох, которые жалятся так, что невозможно уснуть, хотя я устал до последней степени. Кто это «клюется»: блохи или вши, и по какому принципу они делятся на блох и других насекомых? Кого из них можно прямо к ногтю, а с кем надо возиться, ловить?

Чепуха какая-то лезет в голову. Я сам как блоха скачу в моем сыром подвале. Обидно смотреть, как во дворе гуляют люди. Иногда через лаз, который представляет собою узкий тоннель к окну моей камеры, видна чья-то гимнастерка — распущенная, без пояса, она, видимо, принадлежит пленному. Я долго наблюдаю, как гимнастерка приподнимается (как бы сама по себе, рук не видно) — человек греет на солнце живот. Пузо. Худое. Впалое. Наверное такое же пустое, как и мое, но зато теплое — на солнце. Опять мне хуже всех. Во дворе появилась мелкая пыль — значит, солнышко высушивает грязь, только у меня в моих катакомбах сырость и плесень.

Мимо открытых ворот дома, где содержат меня, каждое утро и вечер прогоняют толпу людей. Это пленные из лагеря. Плетутся они кое-как. Шаркают ногами.

Вначале казалось, что пленных много, а потом я разобрался — среди них люди в штатском, пацаны — такие, как мы с Колькой. Мащенко и должен быть где-то здесь. Нас разлучили. На этот раз, может быть, ему лучше, чем мне.

Я стал вглядываться и через сутки углядел: среди колонны, как всегда с краю, ходил мой Колька. Однажды он приостановился, поднял лицо, и солнце залило все впадины Колькиной физиономии: подо лбом, под носом, под скулами. Сердце забилось, захотелось крикнуть: «Колька! Колька, это я!»

Но кричать нельзя: может, немцы не знают всего про нас с Колькой? Эх, если бы колонну гнали чуть-чуть поближе, а я находился чуть повыше! Видит око, да зуб неймет!

Однажды, когда мой друг снова остановился у ворот, его настиг полицай. Этот охламон толкнул Кольку так, что голова чуть не покатилась по спине! Колька тотчас же задом отпихнул полицая: я знал этот его отработанный прием! Полицай схватился за пузо, а опомнившись, пнул Кольку сапогом в зад, и Мащенко побрел дальше, за рамку ворот, где я его уже не мог видеть.

Я понял: если Кольку, как пленного, гоняют на работу — значит, немцы ничего не знают. Исчезла боязнь, что хитрющий немец устроит очную ставку. Потом я узнал: Щербаки, передавая нас немцам, «сховали» — спрятали — автомат. Против Кольки не было вещественных улик, а у меня доказательство вины на лице, немец, вызывая на допросы, снова и снова рисует картинки.

Однажды он подозвал меня к столу и ткнул пальцем в листок бумаги, тот самый, который он, по своему обыкновению, измалевал. На листке был изображен ослик, на котором восседала женщина с ребенком на руках, а внизу по земле шел бородатый мужчина в длинной, словно ночной, рубахе. Рисунок завершала стрелка, которая как бы подводила итог размышлений немца, жирная и решительная. Стрелка упиралась в кружок, такой, как мы когда-то рисовали на карикатурах в стенгазете: «Что кому снится?» В кружке немец печатными буквами написал «Юден, вег!»[66] Дались ему юдэ! Из-за моей внешности меня отделили от остальных, сидящих в общих камерах.

Однажды, когда я входил в кабинет следователя, оттуда вывели человек пятнадцать заключенных — трудно даже представить себе, как они поместились в небольшой комнате. Вонючий унтер и еще двое солдат пинали их кулаками, требуя, чтобы держались строго по пятеркам. И люди выходили, смотря друг другу в затылок. Они и на меня не обратили внимания, когда я пропускал их, прижавшись к косяку двери. Их уводили, а немец смотрел на меня, словно на следующего в очереди… Он смотрел и молчал до тех пор, пока где-то внизу, в подвале, не раздались глухие удары, будто кто-то забивал гвозди огромным молотком. Немец ударял по столу длинным пальцем с золотым перстнем каждый раз, как раздавался выстрел: я понял, что внизу стреляли. Он, разумеется, знал это и отсчитывал пальцем количество выстрелов. Как только отзвучал последний удар, он замер, откинувшись на спинку стула, словно бы отдыхая от непосильной работы. Потом тяжко вздохнул и вдруг стал рассуждать о «Кольце Нибелунгов», четырех операх, о коих я имел самые смутные представления (догадался лишь по знакомому слову «Нибелунги»). Не потому, что знал музыку Вагнера. По сагам. К тому же Кнутом Гамсуном зачитывался до войны, так что кое-что себе представлял. Впрочем, немцу было не так уж важно, слушаю я его или нет. Говорил он не переставая, иллюстрировал рассказ мелодиями, подыгрывая себе пальцами. Пальцы жили отдельно от него, двигались самостоятельно. Он будет продолжать рассказы про грибки и музыку, а пальцы сомкнутся у меня на горле…

вернуться

66

Евреи, вон! (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: