Катя смотрела напряженными, широко открытыми глазами, как будто выполняла приказ «Не плакать!».
— Этого я и боюсь, — сказала она наконец. — Хотя сюда?..
В очередной раз приходилось признать, что я ни черта не понимаю в женщинах.
Теофил Норт улыбался, глядя из угла. Для него борьба, происходившая во мне, конечно, не была секретом.
История, рассказанная Катей, была проста, как фиговый листок. Парни, которые разрисовали лоб Назарову, называли себя «Безславными ублютками». Именно такое написание они считали адекватным переводом. Впрочем, эту тонкость, как и многие другие, Катя объяснить не умела.
В сущности, так назвали они не себя, а студию, которая снимала какой-то бесконечный сериал. По словам Кати, и всё Чертово логово было большой кино- или телефабрикой. Скрытые камеры работали всегда и везде, что я знал уже и по собственному опыту. Материалы круглосуточно обрабатывались и запускались в наземный или местный эфир. Что-то вроде известных нам реалити-шоу, только круче. Как говорили они сами: круче нас только крутые яйца.
Жизнь любого из обитателей Чертова логова беспрерывно шла на монитор. При этом никто не знал и не должен был знать, в каком именно сюжете в данный момент участвует. Анонимный художник мог представить его в самом невыгодном свете, сочинить ему новую биографию, подловить на почесывании, нелепом пафосе, детском грехе или домашнем садизме. Некоторые при этом ссылались на опыт Тарковского, который запрещал актерам читать сценарий. Голова в искусстве участвовать не должна. Тем более что головки-то, по большей части, плохонькие.
Это, разумеется, требовало от «актеров» определенного рода смирения и самоотверженности. Тем не менее все относились к делу с повышенной ответственностью.
Жили по потребностям, как при коммунизме, поэтому суть была не в гонорарах.
— А в чем? — недоумевал я, испорченный земной практикой.
— В конце недели каждый получает свой рейтинг, — объяснила Катя.
— Он нам зачем?
— Ну, считается, что рейтинг влияет на пролонгацию.
— Пролонгацию? — продолжал недоумевать я, хотя после речи архивариуса, в общем, уже догадывался, о чем речь.
Катя молчала.
— Так считается или влияет?
— Почем я знаю?
Значит, перспективы держали обитателей ЧЛ тем прочнее, что оставались всегда неопределенными, при строгом, разумеется, учете (рейтинги!). В то же время производство работало самым нешуточным образом. Такая получалась взрослая клоунада.
— А вот, если по сюжету убийство или там, как в случае с Назаровым?
— Ну убивают.
— Тебе не жалко?
— Ну жалко.
Катины ответы, судя по их лаконизму и скорости возникновения, не предполагали внутренних противоречий. Что-то мне это напоминало. Вроде рекомендуемого ответа на вопрос глупого иностранца: почему при выборах в СССР выдвигается один кандидат на одно место? «Такова традиция».
В толерантном отношении к злу было нечто философское. Мол, зло присуще жизни онтологически и так далее. Философа, однако, с его ветхими доводами, ничего не стоило опрокинуть — уверенность Кати поколебать было невозможно.
Мне вспомнилось пророчество нашего доморощенного философа о том, что механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства и злодеяния. Дело, как он считал, в извращении стержневых, на роду написанных добродетелей. В Греции это был ум, в Риме — volo (то есть установление и повеление), у христиан — любовь. Теперь «гуманность» общества и литературы и есть ледяная любовь. Ледяная сосулька играет на зимнем солнце, болезненно юродствовал философ, и кажется алмазом. Вот от этих «алмазов» и погибнет мир.
Образно, конечно, но все-таки плод ума. Да и не мог старый пройдоха знать, что гуманизм из нашего общества и литературы выветрится в одночасье.
Однако его прогноз бил не совсем мимо. Напротив, ледяная любовь стала, можно сказать, обыденным состоянием, то есть, дискурс (о! как не блеснуть на фоне всеобщего оледенения!) обрел форму закона. Доводы разума тут бессильны.
Но Катя? Услышав зов пола, я уже не мог думать о ней иначе как об исключении. Катино «ну» приводило меня в отчаянье. Между нами только что рождалось, можно сказать, что-то вроде любви. Теперь для меня делом жизни было выяснить ее химический состав.
Проснулся Кирилл и забормотал жалобно. Он, похоже, бредил и поспешно, в смертельном цейтноте что-то пытался объяснить своему назначенному убийце, взывая к его сентиментальным чувствам и одновременно к здравому смыслу. Но профессия выучила его только скандально высокопарному тону.
Для начала была песня.
— Трое суток шагать, трое суток не спать… — пел Кирилл, всхлипывая и вдохновенно. — Сюжеты не дают покоя. Даже ночью. В мозгу баня. Ноги гудят. Мы все из клуба горящих сердец! — крикнул он и зарыдал.
Если бы я не ел с ним много лет из одной миски, эта исповедь Данко могла бы тронуть и меня.
— Человек отползает свое, слижет, так сказать, собственный пот и слезы с чужих ботинок… Ему нужна передышка. Как не понять? Подъем самосознания! Вечером он должен увидеть соседа, да в таком ауте, с такой улыбочкой, как будто тот еще и просит добавки у Бога. Вот тогда-то душа его, да, возрадуется, ползанье на карачках покажется просто добровольным видом спорта. Утром снова можно брать свой крест и с чистым сердцем тащить его, куда прикажут.
Как его, однако, прорвало! Сколько пафоса, подумал я, таится и в самом ничтожном из нас.
— Ничью голову засовывать в петлю не надо. Вот еще придумали. Каждый носит любимую петлю с собой. Мы только помогаем судьбе, соответствующе высвечиваем ее удачную шутку. Она — художник, импровизирует, а мы… Мы — на посылках. За что же нас, спрашиваю я?
Мне было ясно, что Назаров произносит речь, которая давно просилась из сердца, но во время экзекуции ей не нашлось места или просто обвиняемому по техническим причинам забыли предоставить последнее слово.
Он открыл глаза и впервые, кажется, увидел меня по-настоящему, то есть понял, что я не помстился ему, и до меня можно дотронуться рукой. Всплывшая перед ним в моем лице реальность как будто что-то перевернула в сознании Назарова. Он сосредоточил на мне трезвый, осмысленный взгляд, какой случается у безумцев, когда им кажется, что единственный их спаситель и доверенное лицо послано провидением.
— Рассказывай, Кирилл, — попросил я, выражая интонацией сочувствие и уверенную надежду, как психотерапевт.
— Еще с утра болела голова, — начал Назаров человеческим голосом. — Дикий насморк. Течет из носа и из глаз. Глотнул виски — совсем в сон потянуло. Думаю: пропадите вы пропадом! Не пойду на радио. Отдых нужен даже ишакам. Ну правильно? Дети гундосят в соседней комнате. Ненавижу! За те же деньги, думаю, можно было бы жизнь и комфортнее устроить. Бассейн там, сигарная комната, зимний сад с патио-баром. Как у всех. О жене уж не говорю. Тогда да! А то носишься с высунутым языком, питаешься только на приемах, в релаксацию бегаешь к хрюкающим дядькам. Квартира трехкомнатная, можно сказать, коммунальная. Еще и тащись им в предсмертном состоянии на работу.
Сердце мое екнуло при этих словах приятеля. Я живо вспомнил свое последнее утро.
— Но ты же знаешь нашего брата, — с тихим, мужественным поскуливаньем продолжал Назаров. — Завтра эфир. Тема горячая. Витьку не поручишь — он, глядя в компьютер, умеет только моргать. А с Пиксанова на утреннем заседании должны снимать неприкосновенность. То есть дорога ложка к обеду. Верно? Я же еще помнил, что у меня в архиве завалялась его речь на день защиты детей. Так меня эта мысль грела. Ведь он, вертун, нажил пять миллионов как раз на детском доме. То что надо. Его еще и в педофилии собираются обвинить. По-теперешнему, значит, мужика ждет, может быть, химическая кастрация. В общем, я, на свою голову, загорелся. Покурил с ребятами, спускаюсь в архив. Ну пленочный, под вторым корпусом. Давно не был. Там все только что паутиной не заросло. Никому теперь не нужен наш золотой фонд. Документальные записи вообще не на полках, свалены горой в углу. Коробки перепутаны, света никакого. Я по интуиции отобрал три коробки, пошел искать нашу верную «Соньку». Там, если помнишь, три ступеньки вверх и в конце коридора старая аппаратная. Иду, иду — нет никакой аппаратной. Такое ощущение, будто засовываешь руку в рукав, а она все никак не выйдет. Повороты, две ступеньки вниз, три ступеньки вверх, чуланчики, пустые кухни с эхом — как после войны. Свежие комары стали доставать. Ну, думаю, если у этих паразитов лётный день, значит, скоро во двор выведет. Все равно обратного пути не найти, столько поворотов накрутил. Тут послышался какой-то гуленный шум, иду на него, свет уже появился рассеянный, поворачиваю и оказываюсь в огромной студии или мастерской, где вовсю идет веселье. Девушки вокруг стола крутятся, как в кордебалете. Понимаешь ты, они показались мне все знакомыми. Когда, с кем пил водку, разве упомнишь? Я уже закомплексовал, что они меня по имени, а я… Тыкаю в ответ, конечно, но без имени, и мы от этого становимся почти как родня. В общем, приняли по-братски, стали кормить, наливать. Больше, сволочи, наливать. А я ведь простужен, пью вроде лекарства, с кем-то уже целуюсь. В углу камин горит, тепло, прямо, мальчик у Христа на елке. А потом уж началось это светопредставление.