Наступила тишина, во время которой все оставались на своих местах. То ли в ожидании следователя, то ли из уважения к красоте. У Копейкина подергивалась левая, на глазах усохшая щека.

— Ну, ты доказал, — произнес он наконец. — И что теперь? Посуда сделана по специальному заказу на заводе Ломоносова. Вот это я знаю точно.

— Встанет тебе в копеечку, — сочувственно сказала дура-вокалистка, и кто-то едва слышно подхихикнул.

В сущности, все бунты и поиски справедливости заканчиваются так — разбитой посудой. Действительно, и что теперь, подумал я.

Я прошел громкими шагами по фарфору, что выглядело уже вовсе лишним вызовом, выложил из сумки деликатесы под шепот: «нашел, чем напугать» и молча пошел к выходу, думая о поджидающих меня во дворе крысах.

Литературный кабачок

Отец так и остался неотомщенным, и имя его не высветлилось в веках. В конторе меня уволили, но из чувства сострадания областная филармония поставила на журнал, и еще года два я отрабатывал по селам и пригородам ущерб, нанесенный мясокомбинату.

В семье инцидент вызвал пассивное сочувствие, разговоры велись тихо, как говорят дипломаты — за закрытыми дверями, чтобы не задеть шуткой глубоко раненного постояльца.

Дети пропадали в рок-клубе, осваивали гитару и одновременно занимались культуризмом. При этом они как-то незаметно и будто из уважения ко мне прочли всю домашнюю библиотеку, знания приобретали быстро, точно во сне, но ни одно из них не пригождалось в школе. Это общеобразовательное учреждение было у них понижено до статуса бурсы, говорили о ней не иначе как с иронией, но, разделив между собой предметы, каждый сдавал свою программу с вполне приемлемыми результатами.

Система наша была как будто создана для двойняшек. В будущем, впрочем, это обещало новые проблемы, но о будущем у нас думали только специально назначенные люди. Моим близнецам казалось, что изворотливость ума и буффонада являются лучшим способом одурачивания и приручения жизни. В том, что жизнь необходимо дурачить, у них, похоже, сомнений не было.

Жена в это время начала трудно и, на мой взгляд, преждевременно прощаться с молодостью. С горьким удовольствием каждое утро она вытенькивала из своей и без того негустой шевелюры седые волоски и ни за что не желала краситься. Лера поворачивала ко мне от зеркала заплаканное и вызывающе веселое лицо: «Скоро останусь лысой. Вот будет красота. Ты меня снова полюбишь, как своих птенчиков с тифозной опушкой».

Когда я ей успел рассказать про птенчиков, которых собирал в саду Фаины Николавны? Сейчас я понимал только, что мы в первые дни слишком сдружились и это не пошло впрок любви. Ревность и отчаянье алчно, то есть без разбора, питаются подробностями.

Между тем Лера увлеклась приготовлением растительных мазей и растворов, в связи с чем стала водить знакомство с женщинами много старше себя. Я был рад хотя бы такому способу сопротивления времени, который требовал, однако, немалых денег.

В Союзе писателей мне предложили должность референта в Клубе молодых литераторов, членом которого состоял и я. При нашей геронтократии в литературных птенцах ходили сорокалетние отцы семейства. Художник Вадик Тоцкий придумал герб, на котором вышедшее из употребления ученическое перо образовывало голову молодого петушка с клювом, глазом и гребнем. Под этим петушком, овеянное вдохновенным сигаретным дымом, входило в литературу и выходило в многотиражки не одно беспутное и целеустремленное поколение, поддерживавшее тесную связь с жизнью через ближайший гастроном. Поэты писали тематически актуальные «паровозики» и «датные» стишки в надежде, что те потянут за собой в печать вагоны настоящей поэзии. Изредка и правда выходили сборники, состоящие из «паровозиков» с двумя-тремя прицепленными к ним сумрачными пейзажами, намекающими на социальное неблагополучие.

Кабинет парткома с его стойкими историческими запахами из неведомых тактических соображений отдали под литературный, в сущности, кабачок. При этом запахи парткома и кабачка родственно слились, а литература вяло куролесила в этом плотном настое, напоминая буйных подопытных насекомых. Прекратить эксперимент могли только два события: развал партии и борьба с алкоголем, что через некоторое время и произошло, правда, в обратном порядке.

Диссидентствующие к нам не заглядывали, для них была построена собственная юрта во дворе КГБ, и, как им дышалось там, я не знаю. Суровые бытовики приходили только в минуты тяжелого похмелья, чтобы выказать презрение к конъюнктурщикам и опохмелиться. В клубе находили приют и просто тоскующие литераторы, которых не печатали, и деться им было все равно некуда. У этих была надежда, что чужие «паровозики» вывезут за собой когда-нибудь и их асоциальные творения в собираемые иногда альманахи.

С последними я дружил, но надежд их не разделял. К моим «стихам в прозе», как их почему-то называли, местные литначальники относились с доброжелательной терпимостью, потому что разговор о публикации даже не предполагался, и я, по их мнению, как умный человек, прекрасно понимал это сам. Поэтому и общаться со мной было просто, не держа камня за пазухой, не боясь испортить отношения мелкими одолжениями.

Сами по себе тексты мои были неопасны и все же вредны по причине избытка в них двусмысленного лаконизма и чуждого в целом колорита. Только однажды попытались пришить к ним социальный подтекст, и сделали это не слишком поворотливые в наших делах французы. Моей миниатюрой они почему-то решили проиллюстрировать статью «О реальном положении безработных в СССР». Начало у миниатюры, сколько помню, было такое:

«Я видел сегодня мертвую кошку. Она пила молоко. Молоко скисло, почти створожилось. Очень обидно. Молоко скисло.

Из урны на меня посмотрел оранжевым глазом мертвый голубенок. Он был зол и себялюбив. Он боялся, что я помешаю ему доесть табачные окурки.

Сегодня в разливухе мужчины вставали лицом к стене, как перед расстрелом. Они встают так каждое утро, каждый день, каждый вечер. С перерывом на обед. Стена — ложный мрамор.

Я бродил по городу. Спасибо вам. Ваш гуманный ритуал излечил меня от жизни.

Я плавал гусем обыкновенным в городском зоопарке, и милый ребенок протягивал мне печенье. У гусей мохнатые и злые морды. Я был гусем. Я озирал мир коленей и икр — он бездуховен и тороплив, господа. Я щипал воздух и хмурился».

Дальше что-то в том же роде. Миниатюра была подписана фальшивыми инициалами и отсылала к неизвестному автору в городе Пермь. Это спасло мою голову от гражданской казни. Гонорар, однако, нашел меня года через два, и я понял, что не все так просто и я нахожусь под присмотром сразу с двух сторон границы, хотя ни одной стороне по-настоящему и не было до меня дела. Я как-то сумел угодить и одновременно не пригодиться сразу всем.

Соседство с гением

Под низким горизонтом нашего неба привычно ходить, опустив глаза. Никому не приходит в голову чувствовать себя от этого несчастным, виноватым, придавленным чьей-то силой или притворяться, что взгляд сосредоточен на поиске философского зерна. К климату претензии бывают только у туристов. Для нас же он как бы национальная собственность и среда, кому пенять? Античные герои на фронтонах зданий и те не жаловались на паутинную морось, их слепые глаза были наполнены гневом и отвагой. Такое домашнее соседство богов и титанов, несмотря на согнутые спины, поддерживало наш областной гонор и с обещанием перспективы загоняло в библиотеки.

Я по натуре не был книжным человеком. Во всяком случае, пытливость моя ограничивалась поиском родного голоса, все остальные достойные голоса спокойно обходились без меня, а я без них. Понимаю Гофмана, который, будучи студентом Кенигсбергского университета, ни разу не зашел на лекцию Иммануила Канта.

Тем более не было во мне никакого теоретического интереса. Всякого рода классификации представлялись либо праздной игрой ума, либо клеткой, в которую пытаются замкнуть живое существо. Почему-то я был уверен, что все действительные понятия обладают известной неопределенностью и важнее попасть в поле этой неопределенности, нежели довериться формуле.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: