Мысленный эксперимент, а скорее — фантазия. На что тут можно решиться, когда не знаешь многих следствий, не знаешь, что это за мир, лишенный красок, форм, пространства, где может очутиться Золотев? Косырев продолжал наблюдать.
И вот, совсем недавно, проявилось чрезвычайное. Приустав от болтовни и раззевавшись, Золотко вдруг помрачнел. Такого не бывало, неестественно: Косырев насторожился. Очень испуганный, тот произнес одно только слово — фотография — и совсем замолк. Фотография? Косырев был смущен, сильно смущен. Интуиция подсказывала — нечто важное.
Сегодня он надеялся поймать момент. Восторги озарений в сторону, взгляд без предвзятости.
Отделение нейропсихиатрии занимало верхний, пятый этаж. Охрана, пустой коридор, двери с глазками. Сюда привозили, бывало, и криминальных больных, способных на что угодно.
Массивная дверь бокса. Кровать, шкафчик, стулья — все было прикреплено, привинчено наглухо. Как в тюрьме, решетки на окнах. Но Максим Золотов, помещенный сюда временно, из-за недостатка мест, вроде не чувствовал этого: сегодня был праздник, удача, редчайший случай. Взлохматив волосы, с палитрой и кистью в руках он вдохновенно смотрел на мольберт. Довольный. Сквозь сетку беспорядочных мазков на правой стороне холста просматривались человеческие лица. На левой ничего, лишь редкие штрихи и точки. Увидев вошедшего, он улыбнулся как приветливый хозяин. Но не узнал. Он редко кого узнавал, не помнил о себе, о прошлом, не отличал мужского голоса от женского. И прочее, много дефектов. Добрый больной человек.
— Продолжайте, продолжайте, Максимушка.
— Да? Вам нравится?
И снова повернулся к холсту. Сосредоточиваясь, на миг прикусил ногти и энергично, вразмах заработал кистью — веселый, свободный в своих движениях. Вот она вам — свобода произвола. Время от времени выставляя из-под махрового халата ногу, он бросал победные взгляды, будто снова спрашивал: нравится?
Косырев сел у стола, развернул блокнот. Следовало запастись терпением: раз взялся, работа его надолго. Устанет Золотко — вернее, проявится.
— Что там? — Косырев улучил промедление, показал на мольберт.
— О! — притопнул ногой Золотко. — Это люди. Много людей. Красивые. Знаете, они руками... Они кончик кисти хватают, себя вычерчивают. Вместе работаем.
Сделав запись, Косырев не отводил глаз. Прошло два часа. Но вот Золотко потер лоб. Зевнул, положил палитру и кисти, потряс уставшей рукой. Снова зевнул и, с левой стороны не замечая Косырева, пошел к окну. Через решетку стал смотреть вниз. Там слышались голоса, тарахтел мотор крана. Косырев тихонько поднялся, приблизился. Группа рабочих на перекуре; две медсестры бегут мимо них, приглядываясь, поправляя прически; смирно сидит собачонка. Грохнули обломки сброшенных кирпичей, поднялась пыль, собака шарахнулась в сторону. Голые ветви деревьев качались под ветром. Скоро весна... И вдруг Золотов пошатнулся. Оперся о подоконник, тылом руки прикрыл глаза.
— Фотография? — дохнул Косырев.
— Да, — едва слышно ответил Золотко. — Все прекратилось, все мертво. Нет движения.
— Как это?
— О-ох, движется, конечно. Но жизнь прекратилась.
Косырев глянул вниз: страшновато.
— Часто бывают? Фотографии-то?
— Всегда бывают. Вчера в театре всё, все остановились, замолкли. Гамлет, Офелия — все. О-ох.
Золотко не был в театре — выдумка, конфабуляция. Лицо каменело посмертной маской, мгновеньями набегала сильная дрожь. Хватит вопросов. Косырев обнял его за плечи, подвел к кровати. Накапал валерьяны. Тяжело дыша, тот лег, отвернулся к стене. Косырев сел за стол и надолго задумался.
Что значило все это? То движение неподвижного, то, напротив, мертвый покой движущегося?
Да. Разные вроде вещи, а одна причина. И раньше чувствовал, теперь вот убедился. Наглядно. В обоих случаях вмешательство здорового начала, здоровой половины мозга — логическое вмешательство. Это она, логика, оборачивалась то целенаправленностью, жизненностью, то схематичностью, омертвлением. Но здоровое ли то начало? Вспомни другие случаи, у других больных, вдумайся. Правая поражена, левая ли, и вот никого — ни мыслителя, ни художника. Ни работника. Болен весь мозг, и весь человек.
Тогда смелее дальше. Центры ощущений — зрения, слуха, обоняния, центры простой ориентации и простейших эмоций — боли, довольства — несомненно раздельны. Но мышление, но переживания, нормальные понятия, нормальные образы, которые отличают человека от животных, — только в единстве. Все человеческое — в единстве полушарий.
Верно. Образ только тогда образ, когда он осмыслен. Скажем, музыка. Лейбниц говорил: душа бессознательно вычисляет. Именно. Интонации должны быть ритмическими, мелодии — сливаться в гармонии, и все это логически организовано, иначе музыки нет. А в науке? От эмоций и предметного наполнения теории свободны разве только на бумаге. Стоило усомниться, да возможна ль абстрактная мысль — в голове — вне живой образности? Вполне, вполне стоило.
Значит, прислушивайся к сомнениям. Вот она догадка-то и проявилась наконец, все встало на место. Абсолютного разделения полушарий нет, есть предпочтительное разделение. Важнейший штрих — предпочтительное. И главное: полностью оно проявляется только в здоровом мозге. Хоть и грубая аналогия, но как два полюса магнита: разделить нельзя, тогда нет магнетизма. Признаем: и сомнения Юрия Павловича были плодотворными.
Где же скрывается мысль? Где переживания, стремления? Сразу во всем мозге? Или и за его пределами? Мыслит не мозг, человек с помощью мозга. Отношения это одно, это он точно нащупал. Но мозговое беспечение... О-хмм. Как связать все разделы, все уровни и пункты его полушарий в целостность?
Положил карандаш, усмехнулся: скромная, чересчур скромная претензия. Цепь скромных вопросов, решить которые не хватит десятилетий. Столетий, быть может.
Практически? Сразу же, на ходу, нужно учесть вот что. Патологии мало, она искажает картину. Побольше внимания электрошоковой терапии, здесь мозг угнетается временно и скоро приходит в норму. Сюда центр тяжести, сюда. Опросы психически нормальных больных, как Ольга Сергеевна. Объяснить им важнейший смысл самонаблюдений.
Сделал заметки. Вздохнул, глянул на часы — уже пять. Золотко спал, он прикрыл его одеялом: пока никаких надежд. Да, домой. Устал насмерть.
Лифт бесшумно спустился вниз.
Где она — мысль?
4Дома. Суббота, отдыхай. Но в тиканье часов, в трепете и взмахах крыльев времени скрывалось предостережение.
Письма лежали на столе, а он не смел прикоснуться. Да и страшно было, что там проявится. Надо спрятать подальше, надолго. Поднял и снизу упало еще одно письмо. Из Речинска, так и не прочитал.
Здравствуйте!
Не удивляйтесь безличному обращению. Просто не знаю, как называть вас. Анатолий Калинникович? Слишком официально, не хочу. Дядя Толя? Но вы мне не дядя, и вообще это смешно, я не ребенок. Как же? Пока не знаю...
Ваше появление вызвало такой переполох, вы и не представляете. Конечно, папа обижается, что не увиделись, но не это главное. От нас уходит дед. Что произошло? И имени вашего слышать не хочет. Бабушка переживает, а я уверена — ей с нами, с папой и со мной, будет лучше.
Вспоминаю о нашем разговоре. А бабушка колет, уж не влюбилась ли, а отец ревнует. Но это неправда. Влюбилась, какое нелепое слово! Мы просто во многом близки, в нашей судьбе есть общее. Ведь и я тоже, с самого детства, осталась без мамы. Мы жили на Крайнем Севере и совсем недавно вернулись в Речинск, когда я поступила в институт. И, знаете, почувствовала, у вас есть любимая женщина, только что-то не ладится. Преодолейте!
Лучшим моим другом всегда был отец. Он много рассказывал о своем детстве, и я заслушивалась. Я знаю вас! Давно! Разве можно забыть, как его затащило под плоты? Совсем растерялся, ударился головой и утонул бы, если бы вы не нырнули. Мне снилось потом не раз, я задыхалась вместе. Меня и на свете не было бы! Помните об этом? И ладно уж, все должно быть по-честному, расскажу о забытом — не очень красивом. Помните, интриговала? Папа рассказывал: у вашего отца был альбом к «Мертвым душам», старинная книга. Кто-то порвал два листа, подумали на папу, он рассматривал картинки. Калина Иванович прямо сказал, на кого думает. При вас. А вы смолчали. А ведь это нечаянно сделали вы! Папа не выдал вас, а вы почему смолчали? Неужто так испугались?!