— А еще?
— Больше ничего. Правда, однажды отец посеял и ячмень, шесть полос; большие надежды он возлагал на него. Но когда зерно налилось, под тяжестью колосьев стебли подломились и почти весь урожай погиб. Позже родители завели лошадь, купили подводу, материально жить стали легче, но все равно трудиться приходилось целыми днями не разгибая спины. Когда мне было лет девять-десять, меня, едва забрезжит рассвет, отправляли на пецелский рынок с овощами. Я пасла гусей, собирала крапиву и успевала ходить в школу: научилась читать и писать, усвоила таблицу умножения. Постепенно дома оставалось нас все меньше. Первой уехала в Будапешт самая старшая, Луйза. Поступила на фабрику, где работала, пока не вышла замуж, потом…
— На какую фабрику?
— На фабрику Рудольфа, в Андялфёльде.
— Что она выпускала?
— Не знаю… Ах да, вспомнила: «Кружевная и басонная фабрика Рудольфа» — такая вывеска висела над воротами. Работа чистая, Луйза любила ее. Она работала на ручной швейной машине. Отмеривала кружева, тесьму, ленты по десять и по двадцать пять метров в каждом куске, затем заделывала на машине концы, укладывала в стопки по двенадцать штук, а в коробку упаковывала уже другая девушка. Ходила она к шести часам утра и кончала в пять часов вечера. Вскоре после нее уехали и оба брата, женились в Будапеште и с тех пор как в воду канули.
— Почему они уехали?
— Бог их знает, видно, не нравилось им дома. Мама была строгая, неразговорчивая, а отец был грубый, крутой человек, никогда не шутил, не так, как, скажем, вы, господин Фекете. Между собой они разговаривали лишь о самом необходимом.
В ту пору она была совсем еще маленькой и запомнились ей только вечно угрюмые лица, в сердцах брошенные отдельные злые слова и тишина, лишь изредка нарушаемая криками во дворе. Жила она в постоянном страхе, что кто-нибудь из мужчин вдруг замахнется топором, правда до этого ни разу не дошло. Парни поедят чего-нибудь наспех, стоя у плиты, и разойдутся по своим делам. Луйза была не такой, как все, но она уехала, домой наведывалась редко, по большим праздникам да на похороны, а позже — на раздел хозяйства, но Мари в нем уже не участвовала.
— Кого же похоронили?
— Родителей. Сначала отца, мне было десять лет тогда. Он рассек себе ногу, через два дня голень почернела, а на третий он умер.
— Словом, заражение крови, — заключил Фекете.
— Возможно. Врач ничего не сказал, только выдал свидетельство. И очень сердился из-за того, что его вовремя не вызвали, ругал прижимистых мужиков, даже дверью хлопнул уходя, не посчитавшись с тем, что покойник в доме. Не прошло и двух месяцев после смерти отца, как умерла и мать.
— А она от чего?
— Чего только у нее не было! Врач сказал, что сразу от шести болезней — печени, почек, легких… и еще чего-то, сейчас уж не помню. Каждой из них в отдельности было достаточно, чтобы свести ее в могилу. После смерти матери жить дома стало совсем невмоготу, особенно мне. Немало горя пришлось хлебнуть, прежде чем я решилась все бросить, сесть в поезд и на рассвете…
— Нет-нет, погодите, давайте разберемся по порядку, — прервал ее Фекете. — Почему жить дома стало невмоготу? Сколько вас осталось в семье?
— Два брата и сестра Кати. В них словно бес вселился и толкал их в пропасть. Пустились в разгул, устраивали кутежи, в деревне стали их сторониться. Я была для них как бельмо в глазу, всякий кому не лень норовил дернуть меня за косу, толкнуть, обозвать грязным словом — ведь они, бедняги, и сами не понимали, что творили. Даже говорить об этом неохота!.. Но есть давали, одежонка тоже кой-какая была на мне. Много обид приходилось сносить и от соседей — все в деревне осуждали братьев и сестер Берец за то разорение, до которого они довели когда-то справное хозяйство. Но мне работы хватало. — Она отпила глоток остывшего чая, громко глотнула, смущенно посмотрела на Йолан, затем на внимательно слушавшего Фекете и, осмелев, продолжала: — Я присматривала за домашней птицей, стряпала, убирала, ходила на рынок, а не то они, несчастные, с голоду бы померли. Потом уже нечего стало продавать, не на что было купить ни соли, ни спичек, не говоря уже о всем другом. Вот почему однажды, помню, набила я в чулане — было еще совсем темно — мешочек сухими бобами и на рассвете побежала на рынок. Но в бобах оказалось столько мусора, что никто не покупал их. Женщины говорили, что даже даром не возьмут, не понесут такую грязь домой. Я горько заплакала…
И у нее впервые зародилась тогда мысль о богатстве. Как-то вечером она не могла попасть домой. В деревню приехал цирк, и братья пошли на представление. Приближалась холодная ночь, несмотря на то что уже был май или конец апреля. Сидела она на крыльце, вся продрогла, а главное, у нее было такое чувство, будто ее выгнали из дому, да и обидно, что цирк не увидела. Где-то около полуночи вернулись братья домой, пьяные конечно. Она проснулась от сильной боли: брат Йошка наступил сапогом ей на руку. Она взвизгнула, но Йошка даже не обратил на нее внимания, шагнул к двери, у порога его стошнило, прямо тут же, где она сидела.
— Отправилась я утренним поездом, — продолжала Мари, задумчиво посмотрев сначала на свои руки, потом на клеенку. — Взяла из-под подушки у Кати деньги — она прятала их там. Они все спали беспробудным сном после ночной гулянки.
— Ну и типы! — присвистнул Фекете.
— Мерзавцы! — вырвалось у Йолан. — А потом что? Сестра Луйза, наверно, одного поля ягода с ними?
— О, Луйза нет! Я ведь сказала, что она даже прослезилась, увидев меня. Откуда она могла знать, что творится дома? Тогда Луйза взяла меня к себе. Мы жили в восьмом районе, в небольшой квартирке, жили душа в душу. Она работала, как я уже говорила, на фабрике в Андялфёльде, а я готовила, убиралась и шила дома перчатки. В сороковом году Луйза вышла замуж, я устроилась в прачечную. Три года проработала там, не переставая в то же время шить перчатки, две пары в день. В ту пору швейной машины у меня еще не было, а руками больше и не сделаешь.
Но Фекете не удовлетворил столь краткий рассказ о жизни в течение целых трех лет.
— Погодите, Маришка, расскажите подробнее, где вы научились шить перчатки? Кто давал вам работу? Сколько платил за каждую пару? Сколько пар вы шили в день до поступления в прачечную?
Мари с готовностью ответила:
— По соседству с нами жила девушка, она и посоветовала мне научиться шить перчатки: мол, дело это нехитрое и никуда не надо ходить, можно преспокойно работать дома. Ее подруга служила в прислугах у некоего господина Кауфмана; она замолвила ему за меня словечко, и господин Кауфман стал давать мне работу. Он не был предпринимателем, а получал работу не то на фабрике, не то в магазине и работал на дому. Они жили в трехкомнатной квартире на проспекте Иштвана, у них двое детей, чудесные малыши. Господин Кауфман кроил перчатки, две девушки работали у него, а мне он давал работу на дом. Я шила вручную, швейную машину Луйза привезла из Пецела позже, вместе с комодом и моей частью наследства. Рассчитывались со мной сразу. Обычно я сдавала каждый день пять пар, потому что из свиной кожи больше ни за что не сошьешь; из хрома или замши удавалось сшить за день шесть-семь пар.
— А сколько тот свинья Кауфман платил вам за пару?
— Его нельзя так называть, — смущенно произнесла Мари, которую иногда сбивала с толку резкость суждений Фекете, но она с прежней готовностью отвечала на его вопросы: — За пошив он платил двадцать пять филлеров, за окантовку — три филлера, за отделку… отделка — это вышивка на перчатке, но она, конечно, в зависимости от сложности оплачивалась по-разному: за простую он платил четыре филлера, за вышивку «лапкой» — пять-шесть филлеров.
— Короче говоря, тридцать — тридцать пять филлеров за пару перчаток, — подытожил Фекете. — За пять пар получается один пенгё пятьдесят филлеров в день. И вы на них жили?
— Да, с Луйзой. Правда, она привезла из дому причитающуюся мне долю наследства, но я уже говорила об этом: комод и постельное белье, три полотенца и двести сорок пенгё деньгами. Они пришлись как нельзя кстати… Ну а потом я стала работать в прачечной…