И в конце концов даже теплые запахи разогретых механизмов, ароматы масла, бензина, стертой резины, плавающие над синеватой поверхностью бурной улицы, становятся приятными, смешавшись с тонким земным духом деревьев, цветов и трав из соседнего парка. Вся улица вмиг ожила для меня — как ожила бы в такой день для каждого молодого человека на свете. Не подавленным, не задохшимся от жестокого, надменного блеска ее богатств, мощи и многолюдья почувствовал я себя, не утонувшим в ней безымянным атомом, — она показалась мне красочным шествием, карнавалом неукротимой жизни, великой пышной ярмаркой мира, по которой я движусь с уверенностью одного из самых почетных и славных гостей.
В этом месте, откуда открывался вид на парк с его деревьями, одетыми молодой зеленью, и на буйную игру движений, красок и машин на площади перед парком, я приостановился и с особенным интересом стал разглядывать людей, возводивших дом на другой стороне улицы. Он не был большим — ни очень высоким, ни очень длинным: десятью этажами стальных балок поднимался он в хрустальный воздух с хрупкой, почти бестелесной легкостью, словно в этом первоначальном скелете уже заявляла себя элегантность будущего здания. Ибо я знал, что в этом здании разместится знаменитая фирма под названием «Стейн и Розен», и подобно человеку, которому посчастливилось пожать руку[1] я испытывал радость, гордость и чувство причастности, когда смотрел на него. Потому что сестра женщины, которую я любил, была директором этого огромного магазина — вторым человеком по положению и первым по таланту и знаниям, и из веселых уст той женщины я часто слышал невероятные рассказы о том, что творится ежедневно в этом магазине. Она рассказывала о блестящих ве реницах богатых женщин, которые приходят туда за нарядами, об актрисах, танцовщицах, женах миллионеров, кинозвездах и обо всех знаменитых куртизанках, которые платят наличными и выкладывают баснословные суммы тысячными бумажками за шиншилловую шубу, о немыслимых высказываниях этих легендарных существ.
Через порталы этого храма потянутся днем самые богатые женщины и самые знаменитые блудницы страны. И изгнанная княгиня будет продавать им белье, обнищавшая герцогиня будет продавать им парфюмерию, и сам мистер Розен выйдет приветствовать их. Он переломится в пояснице, он протянет им широкую твердую ладонь, он будет улыбаться и улыбаться им крупными жемчужными зубами, а глаза его будут безостановочно обегать его владения. На нем — полосатые брюки, он расхаживает по мягким коврам, он великолепен и полон сил, как хорошо откормленный бык, и что-то есть в нем от могучего коня из Иова, который роет ногою землю и при трубном звуке издает голос: «Гу! Гу!»
И весь день по всему магазину будут звать ее сестру, которая мало говорит и редко улыбается. Они не могут без нее обойтись, они будут спрашивать ее повсюду, богатая женщина будет требовать ее, знаменитая куртизанка скажет, что хочет с ней посоветоваться. И когда она придет, они скажут: «Я хотела узнать ваше мнение, потому что остальные ничего не смыслят. Только вы понимаете меня. Только с вами я могу разговаривать». Но они не могут с ней разговаривать, потому что она никогда не говорит. И все же им хочется быть поближе к ней, исповедаться ей, излить свои слова в ее молчание: ее большие спокойные глаза смотрят на них, и от этого им хочется говорить. Тем временем Розены улыбаются.
Так, остановившись в гуще неугомонного человеческого роя, я думал об этих людях и об этих предметах. Я думал о мистере Розене, о той женщине и ее сестре, о тысяче странных и сокровенных мгновений нашей жизни. Я думал о том, что прахом великого Цезаря можно заделать стену[2] и о том, как наша жизнь соприкасается с каждой другой жизнью, когда-либо прожитой на земле, о том, что каждый безвестный миг, каждая безвестная жизнь, каждый умолкший голос и забытый шаг отдавались где-то в воздухе вокруг нас. «Смотреть на вещи так значило бы смотреть чересчур пытливо». — «Нет, нисколько, честное слово»[3]. Шаг, прозвучавший на этих мостовых, рождает эхо в пыли Италии, а Розены все улыбаются.
И мне казалось, что скученная пестрая жизнь нашей земли похожа на ярмарку. Вот строения этой ярмарки — лавки, палатки, таверны, балаганы. Вот места, где люди продают, покупают, меняют, едят, пьют, ненавидят, любят и умирают. Вот миллионы обычаев, которые им кажутся незыблемыми; вот древняя вечная ярмарка, обезлюдевшая, пустая и покинутая сегодня ночью, завтра — запруженная новыми толпами и лицами, наводнившими миллионы ее закоулков и переходов, людьми, которые рождаются, стареют, изнашиваются и, наконец, умирают здесь.
Они не слышат огромного темного крыла, которое машет в воздухе над ними, они думают, что их мгновение длится вечно, они так сосредоточенны, что едва замечают, как спотыкаются и стареют. Они не поднимают глаз к бессмертным звездам над бессмертной ярмаркой, они глухи к непререкаемому голосу времени, звучащему в высях и не смолкающему ни на миг, какие бы люди ни жили и ни умирали. Голос времени далек и тих, и все же в нем — весь гомон миллионноязыкой жизни, время питается жизнью, но само живет над ней и отдельно от нее, неспешное и задумчивое, словно ток реки, окаймляющей ярмарку.
И вот, когда я смотрел в тот солнечный день на воздушные переплетения стального остова, зная, что эти тонкие полоски металла, эти плиты дорогого известняка, уже одевшие цоколь по фасаду и элегантной своей стройностью напоминавшие бока женщин, которые будут здесь наряжаться, спрядены чудесным образом из невесомой материи парижских туалетов, сконденсированы из тончайших на свете духов, сложены из человеческой выдумки и волшебства женских рук, — все казалось мне милым и прекрасным.
Потому что над и за этим стальным кружевом, над клокочущим потоком уличной жизни, над всем искрящимся круговоротом великой ярмарки вдруг с ослепительной ясностью я увидел веселое, тонкое, цветущее, полное благородной красоты лицо моей возлюбленной. Это видение как будто дало речь радости, уверенность — силе и счастью, которые я ощущал, сосредоточив в своей маленькой окружности, словно в венчике цветка, все богатство, яркость и многообразие жизни и улицы, и я почувствовал такой прилив торжества и веры, что показалось, будто я способен съесть и выпить город и овладеть землей.
И вот, пока я смотрел на фигурки строителей, которые копошились высоко в чистом небе и бойко сновали взад-вперед по балкам, — невзначай и между делом, как в страшном сне, совершилось убийство. На девятом этаже маленькая фигурка ловко подхватывала ведром раскаленные докрасна болты или заклепки, которые кидал из горна человек с клещами. Горновой на секунду прервал работу и, не выпуская клещей, отвернулся, чтобы перекинуться словом с рабочим на соседней балке. Ловивший обрадовался передышке, поставил ведро и выпрямился, с сигаретой в зубах, прикрывая ладонями огонек спички. А горновой, еще смеясь какой-то соленой шутке, не имевшей касательства к стали, обернулся к горну, выхватил клещами тускло-красную заклепку и, по-прежнему сотрясаясь от хохота, швырнул небрежно и ловко, по привычной дуге этот огненный гвоздь. Вопль его ворвался в отголоски его смеха, неся скопищу точных, непогрешимых машин внизу страшную весть о человеческой ошибке.
Вопль его был: «Боже!» — и при этом слове, так редко употребляемом для любви и милосердия, испуганный взгляд первого человека перескочил со спички на смерть, которая неслась к нему. Даже на двух метрах остававшейся ему жизни тело его успело сделать несколько движений. В полуобороте, с согнутыми, словно перед прыжком в воздух, коленями, оно опустило плечо, и большие коричневые руки напрасным, запоздалым движением потянулись к ведру. Напряженно присев, выгнув ладони в гротескной, жуткой позе мольбы и одной ногой нашаривая в пустоте опору, он встретил смерть лицом к лицу. Когда заклепка попала в него, его тело на секунду замерло в полусогнутом, нелепо напряженном положении; только нога неуклюже и жутко шарила в пространстве да клубок дыма разматывался у пояса. Потом его истрепанная одежда вспыхнула, человек слепо, с тошнотворной безучастностью ступил в пустоту и упал — факел, зажженный единым воплем.
вернуться1
Кулачный боец, чемпион Америки 1882–1892 гг.
вернуться2
Истлевшим Цезарем от стужи Заделывают дом снаружи.(«Гамлет», акт V. сцена I. Перевод Б. Пастернака)
вернуться3
«Гамлет», акт V, сцена 1.