Поэма существования
Бабий Яр. Это было… Я помню… Сентябрь… Сорок первый. Я там был и остался. Я только забыл про это. То есть что-то мне помнилось, но я думал: подводят нервы. А теперь оказалось: всё правда. Я сжит со света. Вдруг я стал задыхаться и вспомнил внезапно с дрожью: Тяжесть тел… Я в крови… Я лежу… И мне встать едва ли… Это частная тема. Но общего много в ней тоже, — Что касается всех, хоть не всех в этот день убивали. Всё касается всех! Ведь душа не живёт раздельно С этим вздыбленным миром, где люди — в раздоре с Богом. Да, я жил среди вас. Вам об этом забыть — смертельно. Как и я не имею права забыть о многом. Да, о многом, что было и жгло: о слепящей цели, О забвении горя людского, причин и следствий… Только что с меня взять? — мне пятнадцать, и я расстрелян. Здесь — ещё и не зная названия этого места. Пусть тут город, где жил я, где верил, как в Бога, в разум, Знать хотел всё, что было, угадывал всё, что будет, — Я на этой окраине не был. Совсем. Ни разу. И не ведал о том, как тут в домиках жили люди. Я сегодня узнал это, я их в толпе увидел, В их глазах безучастье молчало, как смерть, пугая… Где мне знать, что когда-то здесь кто-то их так же обидел — Примирил их с неправдой и с мыслью, что жизнь — такая, Я шепчу: «Обыватели!» — с ненавистью и с болью. Все мы часто так делаем, гордо и беззаботно. Ах, я умер намного раньше, чем стал собою, Чем я что-то увидел, чем понял я в жизни что-то. Мне пятнадцать всего, у меня ещё мысли чужие. Всё, чем стану богат, ещё скрыто, а я — у края. Светом жизни моей, смыслом жизни ты стала, Россия. Но пока я и слово «Россия» нетвёрдо знаю. Я таким и погибну. Намного беднее и меньше, Чем я стану потом… Стыдно помнятся мысли эти… Здесь впервые я видел беспомощность взрослых женщин, Понял, как беззащитны на свете они и дети. …До сих пор лишь дорогой я жил, — верил только в сроки. Что обычные чувства? — Дорога — моя стихия. А теперь я прошёл до конца по другой дороге. По недальней другой — той, что выбрали мне другие. Я в газетах читал о них раньше, как все читали. Верил: в рабстве живут они. Мучась, не видя света. Я мечтал им помочь, и они обо мне мечтали, — Что когда-нибудь так я пройду по дороге этой. Я сегодня их видел. Смотрели светло и честно. Видно, верой была им мечта, что я скоро сгину. И я шёл через город, где только что кончилось детство, Он глаза отводил. Притворялся, что он — чужбина. Шёл я в сборной толпе. В ней различные люди были. Я не всех тут любил, хоть одно составлял со всеми. Я не мог бы так жить. И я рад, что меня убили. Что ушёл я в себя: непосильно мне это бремя. Нет, не гибель страшна! Все мы знали, что можем погибнуть, — В наступающих битвах, которых предвиделось много. Но не так, а со смыслом, с друзьями и даже с гимном!.. Нет, не гибель страшна, а такая страшна дорога. Нет, не гибель страшна, а дорога сквозь эти взгляды, Сквозь припрятанный страх, любопытство или злорадство. — Так и надо вам, сволочи! Так вам, собаки, и надо!.. — Злобно баба кричала в толпе, не могла накричаться. Изнывала она от тоски, заходясь гнусаво. Словно тысячу лет эта боль разрывала душу, Всё таилась в душе… А теперь получила право На своё торжество, на свободу, — рвалась наружу. Торопилась излиться. На всех. На меня хотя бы. Чтоб воспрянуть, взлететь, чтоб за всё получить с кого-то… И она ликовала, она наслаждалась, баба, — И несчастной была, и противной была — до рвоты. Сто веков темноты, ощетинясь, за ней стояли. И к тому же — обман и безжалостность этого века — Что мне крылья давал, что давал мне провидеть дали, Что давал мне возможность считать себя человеком. Может, это за счёт её счастья? Что ж, я в ответе. Впрочем, так я не думаю, мал ещё думать это. Да и здесь неуместно… Ну я, а при чём тут — эти? Да и что я про бабу? В ней правды сермяжной нету. Ведь не все, кто страдал, так тут жаждут сегодня крови. И не все, кто страдал, потеряли лицо и меру. И с кого получать? Здесь, в толпе, только я виновен. Я один. Я парил над страданьем на крыльях веры. И был счастлив один. Остальные ж — причастны мало. Просто жили и жили, как все, — средь нужды и бедствий. Только баба не счёты сводила, а так орала. Не от правды — от зла, оттого что пропало сердце. Было мало его — вот и город с ним сладил скоро. Ничего не оставил. Лишь зависть, лишь взор нечистый. Да. Но кто её вытащил голодом в этот город, Оторвал от земли, от себя, от понятных истин? Чужд мне этот вопрос… Я его лишь предчувствую слабо. Отходя, вижу бабу опять сквозь туман событий. И вдруг сызнова это — стоит и глядит на бабу Тонколицый эсэсовец — «воин-освободитель». Он теперь победитель. Вся жизнь за его плечами. В страшной вере его меч судьбы для толпы обречённой. Он тут всё подготовил, а нынче страну изучает С высоты своей расы… В нём жив интерес учёный. Я уж видел таких — вдохновеньем глаза блистали. Претенденты не только на власть — на величье духа, «Господами вселенной вы были, а вшами стали», — Мне такой вот сказал, когда дворник избил старуху. О каком он господстве? Неважно. Всё тонет в гуде. А эсэсовец смотрит в пенсне на толпу, на хаос. Вдруг столкнулся глазами со мной, только скрипнул: «Jude!» …Я теряюсь, когда ненавидят меня, теряюсь. Я тогда и взаправду внезапно вину ощущаю, Словно знал, да скрывал от себя в гуще дел и быта, Что гармонии мира всей сутью один мешаю, Сам не ведая как: а теперь это всё — открыто. Впрочем, все мы мешаем. Естественней так, признаться, Виноватить сначала себя, хоть и мало толку. Просто я не испорчен пока — мне ж всего пятнадцать! Может, впрямь я господствовал, да не заметил только. Может, вправду всё правильно? Может, мы впрямь — все иные? Все, кто в этой толпе, всей толпой: слесаря, студенты… Счетоводы… завмаги… раввины… врачи… портные… Талмудисты… партийцы… российские интеллигенты… Может, вправду? Неправда! Мы розны — мечтами и болью. Впрочем, что возражать? Люди в каждой толпе — похожи. Здесь не видно меня — я еврейской накрыт судьбою. …Хоть об этой судьбе стал я думать намного позже.