Летом 1918 года на станцию Умань прибыл необычайный груз: ящики со статуями богов Древней Греции. Эти статуи были заказаны одной итальянской фирме в 1910 году царским Удельным ведомством. В его ведении тогда находился знаменитый уманский парк Софиевка. Скульптуры, предназначенные для украшения парка, были в 1914 году изготовлены и через пять лет по удивительному стечению обстоятельств доставлены в Умань через Одесский порт.
Сбросив ненужную ткань и наготы не стесняясь, очи слепые всевидяще в очи людские вперивши, вышли они из вагона, невозмутимые боги, встали один за другим на опаленную землю. Быстрый, буйноволосый, ветром и светом объятый, левую руку простер бог — не лиру ли просит? — юное тело поет музыкою и лучами. Слушают боги и люди солнцехвалебную песню. Деву нагую смутить взгляды людские не могут — нет, смущена она песней мрамора вечно живого. Светлой прохладной рукой нежные груди прикрыла, лоно закрыла свое — чистую чашу цветка. Рядом, сбросив покров, доверчиво и величаво властная дева стоит, сильна, хотя и безрука. Третья — тонка и стройна, решительна и быстронога, к дальнему лесу бежит рядом с ласковой ланью. С нею наперегонки, крыльца к ногам привязав, жезл троекрылый неся, шлем окрыленный надевши, мчится Олимпа гонец, счастья лукавый разносчик. Вот что случилось в Умани в году восемнадцатом, летом, на удивленье и смех всего Восьмого полка. Что это было? Видение? Или насмешка это? Вышел вперед комиссар. И колыхнулась толпа. И комиссар увидел очи старинных божеств, трепет их тел неподвижных, рук их извечный жест. Крепко задумался он, не слыша людского табора: «Знал я, что где-то есть древней религии идолы, знал, что где-то творят их из белого мрамора, но думать о них не думал, очи мои их не видели, и вот они стоят передо мною, стоят, прекрасны, светлы и спокойны, как ясный сон, как солнце после боя, как светлый мир, увиденный сквозь войны. Мне никогда такое не встречалось и первый раз приходится дивиться, увидев тел прекрасных величавость и каменные, но живые лица. Да где бы мог я повстречать таких, прекрасных, просветленных, неизменных, в труде и тьме угрюмых дней моих, в кромешной мгле шахтерских смен подземных иль в маршах и сраженьях дней военных? И пусть сейчас посмотрит наш народ, как хороши и величавы люди и что для нас недальний час придет, когда, как бог, прекрасен каждый будет. Пускай заглянут люди в глубь годов, пусть видят красоту пред их приходом. В Софиевку я отвезу богов, чтобы сияли перед всем народом. Конечно, это надо утрясти с укомом, чтоб использовать для конкретных целей политпропаганды среди бойцов и трудящихся масс Умани». Подумав так, комиссар повернулся и пошел к вокзалу. И тогда из толпы немой и потной, усмехаясь, вышел ротный, и вослед глядели все, как вышагивал перроном в беспардонных галифе, схожий брюк чудным фасоном со спесивой буквой «фе», с толстой, чванной буквой «эф», как шагал он фанфароном, расфуфырясь фертом-фатом, всех фартовых франтов шеф, и под плюшем ворсоватым зада двигался рельеф, шел он, распален до дрожи, гневен, напряжен, упрям: «Не пора ли бражку божью порубать ко всем чертям!» Он ощущал, что где-то внутри него, где-то под дыхом, под горлом, как жжение, мрачная жажда уничтожения перекипает и гнева звериного вспышки и выплески вырваться просятся. Злости не вытерпеть. Жженья не вынести. Стихла оравы разноголосица. Выдержать? Нету труднее повинности! Выстрели! Слышишь! Возьми да и выстрели! Пусть просвистит, просечет и расплющится, пусть разлетится осколками быстрыми, в пыль распадется мрамор небьющийся. Маузер лязгнул, лег на локоть. Выстрел. Отдачи рывок. Вскинул расколотый локоть пулею раненный бог. Качнулся, словно подался к пакгаузам. Бежать? Куда? И как? Вновь черно-сизый маузер влип в горячий кулак. Ствол напряженно и медленно целится. Сморщился плоский кирпичный лоб. Теперь уже никуда не денется. Вмазать. Врезать. Чтоб разнесло б. Он не промахнется. Он не промажет. Голая девка плечо ему кажет. Раз. И два. И три. И вдруг маузер брякает оземь. Эй, это что еще?! Ротный взвился. Кому-то — каюк! Кто посмел? Пристрелить за такое позорище! Он не прощает подобных штук. Маузер поднял. Где этот друг? Ты у меня еще в землю зароешься! Стихла толпа. Стоит политком. Смотрит спокойно прямо в глаза его. Бросится? Кинется? Свалит пинком? Сбесится? Бить в него прямо из шпалера? «Сдать пистолет!» Комиссар протянул руку к сведенным пальцам комроты. Маузер лязгнул, словно рванул, с яростью лютой, с жаждой охоты и сразу собачьим рыльцем поник, словно приказ его дула достиг, и комиссар его принял в ладони, а перед ним, одинок, невелик, франт и рубака стоял на перроне. Мелькнувши штанами с картиной прославленной, друзьями оставленный, словно отставленный, пошел он к вокзалу перед конвоиром. Утром снова зашумело, загудело, завело так, что в рамах забренчало недобитое стекло. То на площадь у вокзала, крыта пылью и загаром, шла музыка и сияла медь, подобно самоварам. Снова горны загорнили, бахнул басом барабан. Снова гром копыт пронесся и тачанок ураган. Гей, тачанка за тачанкой, все в коврах, за рядом ряд. На них сена по вязанке, пулемет на время снят. А на этом сене боги развалились тяжело, чтоб не било, не валило, не ломало, не трясло. А вокруг глазеют толпы уманцев и уманчанок и глядят не наглядятся на процессию тачанок. Всяких уманцы видали им неведомых гостей, штук двенадцать за полгода перевидели властей, но таких вот, небывалых, лучезарных и чудесных, не видали никогда здесь на улицах уездных. Вот поднялася богиня на крытой коврами тачанке, белые очи уставив в дымку уманских улиц. Смотрит поверх людей. Серы они и невзрачны, горестны и угрюмы, но не устроят глумленья над обнаженным телом, над животворным лоном. Вслед за богинею бог кажет разбитой рукою, словно путь указует сквозь Умань в вечность, в сиянье, в светлый гай Украины, в добрые думы народа. Встал на третьей тачанке гигант крутобородый — стан завернут в хламиду, он к толпе наклонился, хочет щедрой рукой людям отдать свой свиток, Кто с полным правом примет через два тысячелетья писанную великаном повесть о бедах и вере? Юноша, вестник крылатый! Какие несешь ты вести бедным домишкам местечка, шумным каштанам парка? Что ты несешь? Отраду? Отблеск небес? Упованье? О, утоли нашу жажду! Развесели наши взоры, горькие взоры. Мы — люди, мы — боги из плоти и боли. Мы дожидаемся вести, подвигов наших достойной, и принимаем вас, жители горных вершин, не как пришельцев сторонних, как неразлучных друзей, милости просим к нам, в наши земли и думы. Так или очень похоже думал в тот час комиссар, едучи сзади тачанок и подгоняя гнедую прутиком свежей лозы. Год был щедрым на ливни. Шла гроза спозаранок. Выпьют боги Эллады нектар степной грозы. 1968 Перевод Д. Самойлова