4
ГОЛОС ЭДИТ ПИАФ
Себя отдала своей песне. Всю отдала. До конца. Перелюбила. Переболела. Всё испытала на свете. Крик обернулся хрипом. Голова тяжелее свинца. Словно в любовном экстазе, сомкнув тяжелые веки, Слезами иссиня-черными смыв макияж с лица, Печалью, надеждой, любовью осталась она навеки, Эта певунья бродячая, взбудоражившая сердца. Осталась она красотою, пускай убогой, приниженной, Пусть грешницей, брошенной навзничь для каждодневных мук, С безжалостной откровенностью, с распахнутостью бесстыжею, Воспевшей нежность и ненависть беспутных своих подруг. Кто она? Серый воробышек,[77] тот, что на крышах Парижа О крохах любви, а может, о хлебных крошках чирикает? Я вижу ее над толпою, шальную, в кудряшках рыжих, Я вижу ее — монтаньярку, бунтарку, актрису великую. Я знаю, она не стреляла в убийцу с железным крестом, Петеновские жандармы ее не хлестали хлыстом, Она не кровавила руки, таская железный лом, Чтоб воздвигать баррикады над Сеной, за каждым мостом. Я знаю, на гильотину, как мужественная Франс Блок, Не шла она, оголяя шеи своей уголок, И радиопередатчик не клала в солдатский мешок, Но не отступила от Франции ни разу, ни на вершок. Ведь ради нее сгорала Даниэль в тифозном жару, И ради нее перед смертью Пери потянулся к перу. Расстрелянные пролетарии ее заслоняли собой. …С вершины собора певунья глядела на город свой И горько рыдала вместе с химерами Нотр-Дам, Когда по бульварам скорбным, по Елисейским полям, Не тень гренадеров мертвых, а тень полумертвых полков Плелась без надежд и оружия, без славы и даже без слов, Поверив маршалам лживым, не отстояв свой кров. Вернулись домой солдаты, опомниться не успев, А сверху летел им вдогонку неумолимый напев, В котором слышался вызов, звучал справедливый гнев. Рыдающий женский голос, он в души тогда проник, Его мы доселе слышим, укора и скорби крик, Зов матерей Парижа, старцев, калек, сирот В то лето сорокового, в тот вопиющий год. Актерка — росток окраины, безвестная дочь Бельвиля, Рожденная в желтой дымке уличного фонаря, Она познала могущество, изведала и бессилье, Заря полночного города, предутренняя заря. Никогда я ее не видел, но чудится мне всё чаще Облик той маленькой женщины с устами как рваная рана. Кем же ей быть без песни? Бездомной девкой, гулящей? Кем же ей быть без Франции? Нищенкой, с горя пьяной? Сквозь семь кругов преисподней пройдя, сквозь парижское пекло, Базарных фигляров наследница, дитя лихого райка, Возникла она внезапно среди разора и пепла, Звучна и нежна, как флейта, как стебель гвоздики, тонка. Как стебель гвоздики, как тельце колибри, как венчик бокала, Взметнулась она стремительно, на сцене вдруг засверкала. В ней столько таилось пыла, такая в ней страсть гудела, Что боли ей было мало, что ей не хватало тела. И вот она снова и снова в фонарном кругу лучится, Из-за кулисы бархатной вышла и в зал глядит, И падает свет прожектора на голые плечи певицы, На резко загримированное, больное лицо Эдит. Она распахнула руки, сеткою жил обвитые, Трепещут ладони слабые, словно гвоздями пробитые; Над оркестровой ямой встала она, как распятие, Бездонны ее страдания, бессонны ее объятия. Властные хрупкие руки судорожно распростерши, Поет вещунья ночная, словно святая пророчица. В роду ее не было славы слаще, чем эта, и горше. Звенит последняя исповедь, и горечь в горле полощется. И слезы сочатся черные, и сердце в мучениях корчится, И всё в голове заморочилось! Чего шансонетке хочется? О, как ненасытно мечтается, О, сколько всего умещается В душе вашей, бедная вестница Ласки и человечности! Вздымается над толпою, терниями увенчана, К столбу световому прикованная, печально-прекрасная женщина. Вздымается над толпою отчаянная парижанка, Над залом, где гость захмелевший исходит слезой и слюною, Растроганный тем, как всхлипывает расстроенная шарманка, Подстегнутый саксофонами и безутешной струною. «Милорд, вы, кажется, плачете? Неужто всё еще в моде я? Милорд, я прошу вас, не надо! Я жалуюсь вовсе не вам. Рукоплещите, топайте, подвывайте моей мелодии. И — к черту! Падам, падам!..» Перевод Я. Хелемского5
«НЕОКОНЧЕННАЯ» СИМФОНИЯ ШУБЕРТА
Меня зовут Франц Шуберт. Я сейчас Вам расскажу, о чем в полночный час Я грежу наяву, хотя порою сам Шепчу себе: «А можно ль верить снам?» Кричу во сне. Кричу во тьме ночной. У немоты и звезд пощады не прошу. Мой крик сравним лишь с петлей роковой, Которой сам себя я задушу. Стою над ямою распахнутого сна И погружаюсь естеством своим на дно, Туда, где с глубиной Столкнулась глубина, Где корни мертвые с живыми заодно. И раздвигаются пласты забытых дней, Истлевших миражей, и марев, и забот, И раскрывается над ней той бездны ход В нору, где темнота еще темней. В подземный рокот вслушиваясь, я Кричу и трепещу У смерти на краю, Не зная, выползет сомнений ли змея Иль боль тарантулом вопьется в грудь мою? Но мысль светла, Как молния, в уме: Берлога подо мной, Проклятой доли клеть,— И дух мой вздрогнул, и отчаянье во тьме Вдруг шевельнулось, Как разбуженный медведь. И я кричу, кричу, не ведая того, Что криками не отпугну его. Ведь он навалится и силой лап тугих Сомнет и плоть мою, и свет надежд моих… И только взблеск огня, И только шаг один Навстречу брезжущему свету дня — И я пройду сквозь тьму, Как исполин. И я, стряхнув с себя сомненья тех ночей, Вновь песней задышу В небес раскрытых млечность. Повиснет в небесах, тревожа слух людей, Мелодия моя — она стремится в вечность. Ее не завершил? И завершать не смей! В ней, неоконченной, Сокрыта бесконечность! Перевод Л. Смирнова вернуться77
Пиаф — воробышек (на парижск. диалекте).