8

ГЛАЗА

Когда очутился он рядом,               я просто не понял вначале, зачем пронеслись вдоль сердца               такие внезапные тени, как будто коснулся раны,               иль вспомнил обиду отчаянную, иль душу пронзили болью,               пытая мое терпенье. Он молча стоял напротив               и улыбался некстати, и как-то бездушно мерцали —               туманно, устало, бескрайно — две сизые стылые капли,               два полых сосуда смятых, в которых уже не осталось               ни искры, ни грусти, ни тайны. Незрячий. Висок продавлен               тугим беспощадным шрамом, зажившая круглая рана —               как будто застывший крик. Стоял он средь шумного города,               оглохший от грома и гама, печальный и нерешительный,               как мальчик или старик. Друг меня познакомил               с этим странным синьором. Вначале, казалось, нехотя,               а вскоре в жарком порыве, уставившись на собеседника               немым бесконечным взором, он рассказал нам повесть               нервно и торопливо. Двенадцать лет, наверное,               уставший от огорчений, он ходит, давно ослепший,               бывший солдат-берсальер, по римским квартирам и паркам,               по мастерским и харчевням разносчиком прессы общества               «Италия — СССР». Я слушал. Когда-то снайпер               из сталинградских окон послал справедливую пулю               в парня из дальнего Рима, и парню пришлось часами               смерть ожидать одиноко, скатившись в приволжскую балку,               всю в хрипе, стенаньях и дыме. От черных наплывов смерти               и прояснений жгучих, от гулких обвалов ночи               и боли в стремительном свете страдал он — и рвал руками               над Волгой сыпучие кручи, и бредил воспоминаньями,               и снами горячими бредил. Снега и кусты шиповника,               сады и дома задымлены; свинцовая дымная Волга,               кровавым венцом увитая,— такими себя виденьями               терзал полумертвый римлянин. Ведь это дымное марево               последним было увидено. И так он смотрел нещадно               в круженье видений прошлых, что стало до боли ярким               и не подвластным забвению всё, что навеки проклял,               всё, что бесстыдно и пошло, всё, что давило горло,               словно петлей, обвинением… Орут и поют вагоны               и завывают рьяно, и на перронах Лемберга               свастик скрещенные лапы, и брошки с уральским камнем               в руках у баварца пьяного, и очереди голодных,               и черные куртки гестапо. О, как нестерпимы проломы               глухих степных окоемов! Отчаянием до края               наполнились очи мои… Каратели с псами. Рыданья.               Пожары. Расстрелы. Погромы. Что завтра? Безумие? Гибель?               Что завтра? Побеги? Бои? Их губы слепились, как раны,               отеки на лицах, на шеях, и в глаз палача врезается               проклятье очей обреченных, эсэсовцами простреленных,               раздавленных или прожженных, поспешно присыпанных пеплом,               в трупных рвах и траншеях. Когда берсальер увидел               презренье в глазах огромных, неистовое свеченье               их правды на гордых лицах, он ужаснулся взора               бессмертных, непокоренных, свой страх заслонил руками               и боль заслонил ресницами. И нет на Днепре ему солнца —               осталось солнце на Тибре — сквозь смерти, пожары и стоны               ночами шагал он долго, ожегся огнем Украины               и в дым Сталинграда выбрел, и огненным ветром российским               в лицо ему хлынула Волга. В студеной приволжской балке               лежал он три дня, три ночи, и не было от страданий               ни смерти и ни ограды, и наплывали, как звезды,               истерзанных пленников очи, и никуда не деться               от их обвиняющей правды. Он видел, ослепший от крови,               ту правду — всё четче, всё выше в лице кареглазой дивчины,               которую били в полиции, в железном обличии деда,               что с бомбой к дороге вышел, во взгляде неустрашимом               юной совсем ученицы. Они говорили, спрошенные:               «Мы просто советские люди», и так они просто гибли,               как гибнут не мучимы совестью… И очи слепца сорвали               с себя бинты словоблудья, он смотрит на мир, желая               за правду стоять с готовностью… Он замолчал, взволнованный.               В сумрак вечерний рыжий взоры его потухшие               были устремлены. «Ослепшим я в Рим вернулся.               Но ты поверь мне — вижу! Я вижу глазами сердца               зарево вашей страны, сады вдоль дорог Сталинграда               и праздничный рокот Арбата, горы из хлопка в Азии,               разливы сибирской стали…» И снова он улыбнулся               задумчиво и виновато. И я в глаза ему глянул:               глаза его зрячими стали. Перевод А. Зайца

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: