Вот она, исповедь солдата, солдата революции на войне с фашизмом.

Кощунственно, думается, кого-то выпячивать, кого-то не замечать в этом удивительном бессмертном братстве поэтов, отдавших за Родину жизни и уже тем самым обессмертивших и свою к тому же даровитую поэзию. Они и сами не представляли себя иначе как нераздельно: «Все — за одного, один — за всех». Их поэзия была для них именно тем и драгоценна. Именно это ее касаются строки их главного направляющего, Владимира Маяковского:

Умри, мой стих, Умри, как рядовой. Как безымянные на штурмах мерли наши.

Дмитрий Ковалев

СТИХОТВОРЕНИЯ

ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ

Полдень. Листья свернулись дряблые. Утро высохло, начался зной. Только в терпком хрустящем яблоке Свежесть осени под белизной. Старый дом, От солнца белый, Отражает медленная вода, Будто река захотела Запомнить его навсегда. Я помню,                 как в эту школу Семилетним пришел в первый раз, Наклонивши немного вихрастую голову От ребячьих пристальных глаз. Окна школы темны снаружи, И поземкой свистит песок. Дождь. Труба забурлила лужей… А на партах смолистый сок. Парты пахли еловым бором, Где я летом смолой загорел. Промерцали штыки над забором Возвращаясь из лагерей. И мне тогда показалось, Что на тусклых осенних штыках Детство мое улыбалось, Уходя,           ускоряя шаг, Улетавшей, шумящей птицей, Мое детство, в сини кружись! В школе               день мой последний промчится Перед вступлением в жизнь. Как-то странно и трудно поверить — Не увижу знакомый зал… Я открываю двери И от солнца                        жмурю глаза. У меня захватило дыханье, Как на самой высокой сосне. Небо плывет с колыханием, Будто во сне. Под листвой наступающих весен, Что шумят на ветру как запев, Мы пойдем в половодье песен. Этот зал загрустит, опустев. Но в звенящую свежестью осень Снова вспыхнет приветственный шум И взовьется в громадную просинь, О которой я напишу. И конечно, ребята в школе Так же жадно увидят, как я, Журавлей, Улетающих с поля, В первом заморозке звеня. И увидят, наверное, листья, Тихо               падающие на бойцов, И тогда на закате огнистом Загорятся глаза и лицо. Я, прислушавшись к голосу сердца, Поглядев на шелковицы рябь, Вспомню далекое детство. Что ушло                 со штыками в сентябрь. Улетевшею быстрою птицей, Мое детство, в сини кружись! Пусть скорей этот день промчится — Предо мной раскрывается жизнь!

МАЯКОВСКИЙ

(Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам, жить им до утренних звезд, и тонет подвал, словно клипер. Из мраморных столиков сдвинут помост, и всех угощает гибель. Вертинский ломался, как арлекин, в ноздри вобрав кокаина, офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н, подбирая по буквам вина. Первое пили борщи Бордо, багрового, как революция, в бокалах бокастей, чем женщин бедро, виноградки щипая с блюдца. Потом шли: эль, и ром, и ликер — под маузером всё есть в буфете. Записывал переплативший сеньор цифры полков на манжете. Офицеры знали, что продают. Россию. И нет России. Полки. И в полках на штыках разорвут. Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.) Пустые до самого дна глаза знали, что ночи — остаток. И каждую рюмку — об шпоры,                                                    как залп в осколки имперских статуй. Вошел             человек                             огромный,                                                 как Петр, петроградскую                              ночь                                          стряхнувши, пелена дождя ворвалась с ним.                                                           Пот отрезвил капитанские туши. Вертинский кричал, как лунатик во сне: «Мой дом — это звезды и ветер… О черный, проклятый России снег, я самый последний на свете…» Маяковский шагнул. Он мог быть убит. Но так, как берут бронепоезд, воздвигнулся он на мраморе плит как памятник и как совесть. Он так этой банде рявкнул: «Молчать!», что слышно стало:                                       пуст                                                    город. И вдруг, словно эхо в дале-е-еких ночах, его поддержала «Аврора». 12 декабря 1939

КРАСНЫЙ СТЯГ

Когда я пришел, призываясь, в казарму, Товарищ на белой стене показал Красное знамя от командарма, Которое бросилось бронзой в глаза. Простреленный стяг из багрового шелка Нам веет степными ветрами в лицо… Мы им покрывали в тоске, замолкнув, Упавших на острые камни бойцов… Бывало, быть может, с древка он снимался, И прятал боец у себя на груди Горячий штандарт… Но опять он взвивался Над шедшею цепью в штыки                                                   впереди! И он, как костер, согревает рабочих, Как было в повторности спасских атак… О дни штурмовые, студеные ночи, Когда замерзает дыханье у рта! И он зашумит!.. Зашумит — разовьется Над самым последним из наших боев! Он заревом над землей разольется Он — жизнь, и родная земля, и любовь! 1939

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: