1962
СТАРОСТЬ
В привокзальном чахлом скверике, В ожидании дороги, Открывать опять Америки, Подводить опять итоги, С молодым восторгом каяться, Удивленно узнавая, Что тебя еще касается Всей земли печаль живая, И дышать свободой внутренней Тем жадней и тем поспешней, Чем сильнее холод утренний — Той, безмолвной, вечной, внешней.1962
ДАО
Цепи чувств и страстей разорви, Да не будет желанья в крови, Уподобь свое тело стволу, Преврати свое сердце в золу, Но чтоб не было сока в стволе, Но чтоб не было искры в золе, Позабудь этот мир, этот путь, И себя самого позабудь.1962
ТЕНИ
Люди разных наций и ремесел Стали утонченней и умней С той поры, как жребий их забросил В парадиз, в Элизиум теней. Тихий сонм бесплотных, беспартийных, Тени, тени с головы до пят, О сонетах, фугах и картинах И о прочих штуках говорят. Этот умер от плохого брака, Тот — когда повел на битву Щорс, Та скончалась молодой от рака, Тот в тайге в сороковом замерз… Притворяются или забыли? Все забыли, кроме ерунды, Тоже ставшей тенью чудной были, Видимостью хлеба и воды. А один и впрямь забыл былое, И себя забыл. Но кем он был? Брахманом ли в зарослях алоэ? На Руси родился и любил? Он привык летать в дурное место, Где грешат и явно, и тайком, Где хозяйка утром ставит тесто, Переспав с проезжим мужиком, Где обсчитывают, и доносят, И поют, и плачут, и казнят, У людей прощения не просят, А у Бога — часто невпопад… Он глаза, как близорукий, щурит, Силясь вспомнить некий давний день, И, своих чураясь, жадно курит Папиросы призрачную тень.1962
ТЕХНИК-ИНТЕНДАНТ
1 Удивительно белый хлеб в Краснодаре, Он не только белый, он легкий и свежий! На колхозном базаре всего так много, Что тебе ни к чему талоны коменданта: Адыгейские ряженки и сыры, Сухофрукты в сапетках, в бутылях вино Местной давки — дешевое, озорное И чуть мутное, цвета казачьей сабли. На столах оцинкованных — светлое сало. И гусиные потроха, и арбузы, Что хозяйки зимой замочили к весне, К нашей первой военной весне. Ты счастливчик, техник-интендант, счастливчик! Молодой, война прогнала все болезни, Впереди, — кто знает, что случится впереди, Как певал твой отец. Ты побрился утром перед зеркальцем в грузовике, В боковом кармане запыленной венгерки Куча денег: дивизионный начфин Выдал за четыре месяца сразу. Какой же ты ловкий, — ты удачливый, умный, И ты не убит, и умеешь обращаться с начальством, И как тебя красит степной, черно-красный загар! Пять полуторок ты раздобыл для дивизии, Раздобыл за три дня, — и неделя в запасе. Гуляй! Документы в порядке, в Краснодаре весна, Возле мазанки, синей по здешним обычаям, Где живут какие-то родичи Помазана, Пять полуторок смотрят друг другу в затылок, И все они новые, и все защитного цвета, И густо блестят неровно положенной краской, И вызывают почтенье к хозяевам дома. А старенький наш грузовик, побуревший от пыли, Помятый войною осколок степи, Стоит во дворе под широким каштаном. На зеленых бушлатах в кузове спят шофера, Когда возвращаются на рассвете от женщин, А вы с Помазаном на веранде лежите, как боги, На простынях хозяйских. Ты пьян от вина, от вкусной базарной еды, От весны, от ожиданья чего-то чудесного, От того, что ты в городе, где есть вино и бульвары, Где нет под тобой — седла, пред тобой — врага, Над тобой — начальника, нет ковыля и полыни. Вот сейчас Ты задумчиво спрыгнул с открытой площадки трамвая, Постоял и от нечего делать Вошел в магазин, где на полках — книги, тетради Из оберточной, серой бумаги, линейки, пеналы. Грязно-седая, с накрашенными губами продавщица Встречает отказом: — Домино и карты — по заявкам! — А ты несыто, разочарованно смотришь на книги, И остро вдруг вспоминаешь, что ты — филолог, И неизвестно зачем покупаешь польско-русский словарь. — Вы интересуетесь разговаривать на польском? — У того, кто спрашивает, нерусский акцент И пиджак нерусского покроя. Загорелая лысина круто нисходит на брови, Тяжелые, черные, как у владык ассирийских. В запавших глазах — местечковое пламя смятенья, Горбатый нос облупился, щеки небриты, Он обдает тебя смешанным запахом кожи, Конского пота, вина, чеснока и навоза. Ты выходишь на улицу вместе с новым знакомым. В Польше он был адвокатом, теперь он сторож В пригородном совхозе, вон там, за рекою. Он так тебе рад! Он учился в Варшаве и в Вене, Был коммунистом, был в Поалей-Ционе, Теперь увлечен толстовством. Жестикулируя, самозабвенно картавя (Давно ты заметил, что каждый картавит по-своему), Путая все диалекты, в ухо кричит имена — Каутский, Ганди, Бем-Баверк, и Фрейд, и Бергсон. Подозрительно откровенный, Он потрясен алогизмом чужого режима, Жестоким его палаческим простодушьем. В нашем воистину сильном, державном вожде Странны черты вождя негритянского племени: Слабость, свирепость, боязнь и лживость актера. Странно и то, что Государство, ликуя, Провозглашает своего человека Доблестным, добрым, умным, сильным, красивым, А между тем в учреждениях Государства, Даже в таких безобидных, как парк культуры, Продовольственный магазин или почта, Смотрят на вас как на вора и дурачка С тысячью мелких пороков… Твой собеседник взволнован встречей с тобой, Жаркой возможностью выговориться: так долго Вел он только с самим собой диалог, — Но для тебя страшней, чем немецкие танки, Эти запавшие, с огнем Исайи, глаза, Эти безумные речи, это знакомство С ним, интернированным, И резко, с внезапностью низкой, ты покидаешь его Посреди весенней толпы, и он поражен Новой бессмыслицей, чуждым ему алогизмом. Но так как ты не только труслив и разумен, Но так как ты человек, то на углу Ты оборачиваешься и чувствуешь сам, Что у тебя в глазах мольба о прощеньи, И он, опавший листок европейского леса, Тотальным вихрем тридцать девятого года Занесенный в кубанский совхоз, Он тоже стоит и без злобы глядит на тебя, Хотя и насупил свои ассирийские брови. И вдруг тебе не свойственным провидящим взором, Быть может, заимствованным У того человека с глазами Исайи, Видишь ты лето, грядущее, близкое лето. Вашей дивизии разрозненные отряды, Кто на конях, кто пешком, потеряв друг друга, Мечутся между Сальском и Армавиром. Черная степь. Лунный серп висит над бахчами, И кажется, будто на нем — капельки крови. Все взбудоражены, заснуть в эту ночь не хотят Ящерицы и цикады, листья и птицы, И говорят, говорят о войне людей, Но сами люди молчат, люди — и лошади. Где-то вдали мелькают какие-то пули, — Иль то огоньки цигарок? Падучие звезды? Конников скудную горсть возглавляет калмык — Толстый от старости кривоногий полковник С глиняным гладким лицом, Добрый вояка, герой гражданской войны. Все ему надоело: безостановочный драп, Ночи без сна, невозможность сойтись в рукопашной С колдовским могуществом немцев, длинная служба С медленным ядом обид, и Курц, комиссар, Эрудированный товарищ, но жуткий стукач… — Пан офицер! Панове! Куда вы? Тут немцы! — Кричит верховой, внезапно возникший из тьмы И лунным серпом отрезанный от нее. Он босиком, в ватных штанах и в майке, Лошадь под ним без седла, в руке — ремешок. В мире, где головы Прикрыты военной мощью пропотевших пилоток, Лысина его — как обнаженное бессилье. "Пан офицер!" — передразнивает полковник, И голос его обретает хриплую властность. — Рубайте его, это немец! — Полковник не знает, Что снова чумным дыханьем тотального вихря Подхватило твоего знакомца из Краснодара Вместе с его совхозом, с его смятеньем, Но многоопытный Курц разобрался, к счастью, И чуточку нервно шутит: — Если бы немцы были такими! Это же наш, бердичевский! Скоро ль конец? Долго ли будет метаться в южной степи С овцами-рамбулье адвокат из Варшавы? Схватят его, превратят в золу? Или ему иная назначена гибель? Конников горстка встретится ль с горсткой другой? Старый калмык, полковник с глиняным ликом божка, Четверть столеться прослуживший в строю, Бывший фельфебелем еще при Керенском, — Что он, полковник, смыслит в этой войне? Будет он храбро, хитро, умело сражаться И непременно вырвется из окруженья, Но для чего? Чтобы в ночь под новый, сорок четвертый год Весь его древний народ выселен был из степи? Техник-интендант, ах, техник-интендант, Ничего-то еще ты не понял, ничего ты в мире не видел, Кроме себя самого!