375. ТОЛСТОЙ{*}
Картина в хрестоматии: босой старик. Я поворачивал страницу, мое воображенье оставалось холодным. То ли дело — Пушкин: плащ, скала, морская пена… Слово «Пушкин» стихами обрастает, как плющом, и муза повторяет имена, вокруг него бряцающие: Дельвиг, Данзас, Дантес, — и сладостно звучна вся жизнь его — от Делии лицейской до выстрела в морозный день дуэли. К Толстому лучезарная легенда еще не прикоснулась. Жизнь его нас не волнует. Имена людей, с ним связанных, звучат еще незрело: им время даст таинственную знатность, то время не пришло; назвав Черткова, я только б сузил горизонт стиха. И то сказать: должна людская память утратить связь вещественную с прошлым, чтобы создать из сплетни эпопею и в музыку молчанье претворить. А мы еще не можем отказаться от слишком лестной близости к нему во времени. Пожалуй, внуки наши завидовать нам будут неразумно. Коварная механика порой искусственно поддерживает память. Еще хранит на граммофонном диске звук голоса его: он вслух читает, однообразно, торопливо, глухо, и запинается на слове «Бог», и повторяет: «Бог», и продолжает, чуть хриплым говорком, — как человек, что кашляет в соседнем отделенье, когда вагон на станции ночной, бывало, остановится со вздохом. Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих, теперь мигающих подслеповато, яснополянский движущийся снимок: старик невзрачный, роста небольшого, с растрепанною ветром бородой, проходит мимо скорыми шажками, сердясь на оператора. И мы довольны. Он нам близок и понятен. Мы у него бывали, с ним сидели. Совсем не страшен гений, говорящий о браке или о крестьянских школах… И, чувствуя в нем равного, с которым поспорить можно, и зовя его по имени и отчеству, с улыбкой почтительной, мы вместе обсуждаем, как смотрит он на то, на се… Шумят витии за вечерним самоваром; по чистой скатерти мелькают тени религий, философий, государств — отрада малых сих… Но есть одно, что мы никак вообразить не можем, хоть рыщем мы с блокнотами, подобно корреспондентам на пожаре, вкруг его души. До некой тайной дрожи, до главного добраться нам нельзя. Почти нечеловеческая тайна! Я говорю о тех ночах, когда Толстой творил, я говорю о чуде, об урагане образов, летящих по черным небесам в час созиданья, в час воплощенья… Ведь живые люди родились в эти ночи… Так Господь избраннику передает свое старинное и благостное право творить миры и в созданную плоть вдыхать мгновенно дух неповторимый. И вот они живут; всё в них живет — привычки, поговорки и повадка; их родина — такая вот Россия, какую носим мы в той глубине, где смутный сон примет невыразимых, — Россия запахов, оттенков, звуков, огромных облаков над сенокосом, Россия обольстительных болот, богатых дичью… Это всё мы любим. Его созданья, тысячи людей, сквозь нашу жизнь просвечивают чудно, окрашивают даль воспоминаний — как будто впрямь мы жили с ними рядом. Среди толпы Каренину не раз по черным завиткам мы узнавали; мы с маленькой Щербацкой танцевали заветную мазурку на балу… Я чувствую, что рифмой расцветаю, я предаюсь незримому крылу… Я знаю, смерть лишь некая граница; мне зрима смерть лишь в образе одном: последняя дописана страница, и свет погас над письменным столом. Еще виденье, отблеском продлившись, дрожит, и вдруг — немыслимый конец… И он ушел, разборчивый творец, на голоса прозрачные деливший гул бытия, ему понятный гул… Однажды он со станции случайной в неведомую сторону свернул, и дальше — ночь, безмолвие и тайна… <16 сентября 1928>376. ОСТРОВА{*}
В книге сказок помню я картину: ты да я на башне угловой. Стань сюда, и снова я застыну на ветру, с протянутой рукой. Там, вдали, где волны завитые переходят в дымку, различи острова блаженства, как большие фиолетовые куличи. Ибо золотистыми перстами из особой сладостной земли пекаря́ с кудрявыми крылами их на грани неба испекли. И должно быть легче там и краше, и, пожалуй, мы б пустились вдаль, если б наших книг, собаки нашей и любви нам не было так жаль. Февраль 1928377. К РОССИИ{*}
Мою ладонь географ строгий разрисовал: тут все твои большие, малые дороги, а жилы — реки и ручьи. Слепец, я руки простираю и всё земное осязаю через тебя, страна моя. Вот почему так счастлив я. И если правда, что намедни мне померещилось во сне, что час беспечный, час последний меня найдет в чужой стране, как на покатой школьной парте, совьешься ты подобно карте, как только отпущу края, и ляжешь там, где лягу я. 23 июня 1928 вернутьсявернутьсявернуться