Как и в первых книгах Ахматовой, перед нами все тот же дневник женской души, интимный и обнаженный до конца… Но дневник поэта открыт для всех: в искусстве последнее освобождение и преодоление себя, — таков его вечный закон, равно объемлющий и горькую лирику Гейне и прекрасную музу Ахматовой.

Кто бы вы ни были, прочтите вот эту светлую страницу, словно написанную рукой современной Татьяны, — разве, всплывая над сегодняшним, не укачают вас эти строки, не сделают хоть на миг просветленнее и богаче?..

Покинув рощи родины священной И дом, где Муза Плача изнывала, Я, тихая, веселая, жила На низком острове, который, словно плот, Остановился в пышной невской дельте. О, зимние таинственные дни, И милый труд, и легкая усталость, И розы в умывальном кувшине! Был переулок снежным и недлинным. И против двери к нам стеной алтарной Воздвигнут храм Святой Екатерины. Как рано я из дома выходила, И часто по нетронутому снегу, Свои следы вчерашние напрасно На бледной, чистой пелене ища, И вдоль реки, где шхуны, как голубки, Друг к другу нежно-нежно прижимаясь, О сером взморье до весны тоскуют, — Я подходила к старому мосту. Там комната, похожая на клетку, Под самой крышей в грязном шумном доме, Где он, как чиж, свистал перед мольбертом И жаловался весело, и грустно О радости небывшей говорил. Как в зеркало глядела я тревожно На серый холст, и с каждою неделей Все горше и страннее было сходство Мое с моим изображеньем новым. Теперь не знаю, где художник милый, С которым я из голубой мансарды Через окно на крышу выходила И по карнизу шла над смертной бездной, Чтоб видеть снег, Неву и облака, — Но чувствую, что Музы наши дружны Беспечной и пленительною дружбой, Как девушки, не знавшие любви.

И неожиданно, теплым розовым огнем расцветает среди надломленных болью песен крохотное стихотворение о ребенке:

Мурка, не ходи — там сыч На подушке вышит, Мурка серый, не мурлычь, Дедушка услышит. Няня, не горит свеча, И скребутся мыши. Я боюсь того сыча, Для чего он вышит?

На русском Парнасе уже давно творится неладное. «Язык богов» — прозрачный и мудрый — надолго и прочно оболванен самовлюбленной фиксатуарной слизью «поэз», звериным рыком маяковщины, полированной под палисандр, но дряблой внутри, как осина, брюсовщиной, мутно-кустарными откровениями новых скифов с Мало-Подьяческой (так хорошо изучившими словарь Даля) и бессчетным числом плетущихся в хвосте «имажинистов», или как там они еще себя кличут, — вяло и убого симулирующих эпилепсию своих более одаренных старших собратьев.

Тем дороже сейчас эта, написанная только для себя, книжечка, увидевшая свет в Петербурге в безумные дни 1921 года. Пленителен и честен в каждом слове этих стихов русский язык (все, что у нас осталось). Пленителен и дорог образ самого поэта — русской женщины, души которой не коснулась ни одна капля грязи, воющей, кишащей накрашенными музами-проститутками улицы.

<1921>

«ШАТЕР» ГУМИЛЕВА*

Перед глазами тоненькая книжечка: «Н. Гумилев. Шатер. Стихи. Издание цеха поэтов. 1921 г.». По дате на первой странице эти стихи написаны в 1918 году, но напечатаны они лишь в нынешнем году, незадолго до мученической кончины убитого палачами поэта.

Какой шатер раскинул над головой томившийся среди красных дикарей поэт-заложник? О чем он мог писать в стране, где полный словесный паек отпущен только привилегированным Демьянам, жирным шутам, увеселяющим досуги тиранов? О чем он мог писать там, где даже несоветское выражение глаз считается смертным грехом, где выстрел наемного китайца в затылок сводит последние счеты с непродавшейся музой?

И все же даже там у поэта нашлись свои, высокой красоты и силы, слова. Он писал не о «скифской» России, — в львином рву хищного зверя не дразнят, — тоскуя и томясь, вспоминал он о второй своей родине — Африке. И черных дикарей — полудетей, полузверей, наивных и простых предпочел красным.

Вступление, посвященное Африке, обрывается, увы, несбывшейся надеждой-мечтой:

Дай скончаться под сикоморою, Где с Христом отдыхала Мария…

О строгом и честном до конца поэте расскажут в свое время те, кто знал его лично, кто провел вместе с ним последние каторжные годы «там». Нет даже слабой надежды, что не увидевшие света, написанные им страницы будут сохранены и дойдут до нас: те, кто застрелили поэта, хорошо знают свое ремесло и, перерыв оставшиеся после него бумаги, конечно, испепелят их до последнего клочка. У них ведь есть Демьяны, — зачем им такое наследство? Слова скорби бледнеют перед лавиной лжи и мрачного зверства.

Из последней книжки поэта, случайно попавшей на Запад, мы приводим ниже несколько песен. Пусть будут они венком на его безвестную могилу, — венком, сплетенным из его собственных цветов.

<1921>

Зинаида ГИППИУС*

СТИХИ (ДНЕВНИК 1911–1922. КН-BO «СЛОВО». БЕРЛИН)

Книга эта не вся открыта глазам читателя, — читателя ищущего, конечно, а не перелистывателя книг. «Дневник» — ведь только для себя, и сложная интимность отдельных страниц ясна, быть может, только автору-поэту, замыкая в слове цепь только им пройденных исканий. Поэтому многие строки и строфы ускользают, прячутся в себя, оставляя чувство неудовлетворенности, точно подслушанные отрывки чьей-то взволнованной речи.

Сам автор в двух чудесных по форме и мысли стихотворениях «Банальностям» и «Свободный стих» словно тоскует по «старым созвучиям», захватанным толпой, по «созвучно-длинным, стройным строфам», связывая не совсем справедливо свободный стих с суетными исканиями молодых поэтов (ведь не «молодыми» же написаны «Псалмы» Давида, «Nordsee»[12] Гейне, стихи Уитмена и Верхар-на). Но «банальность» формы — строгая пластика старых созвучий — неотделимо связана с «банальностью» тона и содержания: ясностью, простотой, вскрытой до дна глубиной, — не затемненной мелькающими шарадами намеков, которых, увы, немало в «Дневнике».

Первое крыло книги — лирика до черных дней войны и октября 1917 г. — открывается глубоким, полным зловещих предчувствий стихотворением «У порога»:

На сердце непонятная тревога, Предчувствий непонятный бред. Гляжу вперед — и так темна дорога, Что, может быть, совсем дороги нет. Но словом прикоснуться не умею К живущему во мне и тишине. Я даже чувствовать его не смею: Оно, как сон. Оно, как сон во сне. О, непонятная моя тревога! Она томительней день ото дня. И знаю: скорбь, что ныне у порога, Вся эта скорбь — не только для меня! вернутьсявернутьсявернуться

12

«Северное море» (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: