Во время этой «золотой» прогулки Лермонтов увлечен не одним только своим чувством к прекрасной Черноглазой; 15 августа, т. е. во время паломничества, он пишет стихотворение «Чума в Саратове»:
Чума явилась в наш предел; Хоть страхом сердце стеснено, Из миллиона мертвых тел Мне будет дорого одно. Его земле не отдадут, И крест его не осенит; И пламень, где его сожгут, Навек мне сердце охладит. Никто не прикоснется к ней, Чтоб облегчить последний миг; Уста волшебницы очей Не приманят к себе других; Лобзая их, я б был счастлив, Когда б в себя яд смерти впил, Затем что, сластость их испив…Я деву некогда забыл.
Таинственный и зловещий сюжет, вместе с тем имеющий «опору» в реальных событиях эпидемии.
А идиллическое путешествие продолжалось.
«На четвертый день мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою дрожащею рукой поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: «Пошли вам Бог счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!»
Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги, и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью. Окончив писать, он вскочил, тряхнул головой, сел на оставшийся стул против меня и передал мне нововышедшие из-под его карандаша стихи:
У врат обители святой Стоял просящий подаянья, Бессильный, бледный и худой, От глада, жажды и страданья. Куска лишь хлеба он просил, И взор являл живую муку, И кто-то камень положил В его протянутую руку. Так я молил твоей любви С слезами горькими, с тоскою, Так чувства лучшие мои Навек обмануты тобою!— Благодарю вас, monsieur Michel, за ваше посвящение и поздравляю вас, с какой скоростью из самых ничтожных слов вы извлекаете милые экспромты, но не рассердитесь за совет: обдумывайте и обрабатывайте ваши стихи, и со временем те, которых вы воспоете, будут гордиться вами.
— И сами собой, — подхватила Сашенька, — особливо первые, которые внушили тебе такие поэтические сравнения. Браво, Мишель!
Лермонтов как будто не слышал ее и обратился ко мне:
— А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?
— Может быть, более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт…
— А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?
— Конечно нет, — сказала я, смеясь, — а то я была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер…
— Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас ничего более, как ребенок.
— Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.
— Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?
— Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу…
… Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и… обратилась к бабушке с вопросом, какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?
— А какую он хочет, матушка, лишь бы не был военным».
Очевидно, этот разговор важен и памятен был не только для Сушковой, но и для Лермонтова: ведь речь шла о нем самом, о его будущности и славе.
Сушкова прибавляет: «Смолоду его грызла мысль, что он дурен, нескладен, незнатного происхождения, и в минуты увлечения он признавался мне не раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное — никому в этом не быть обязанным, кроме самого себя. Мечты его уже начали сбываться, долго, очень долго будет его имя жить в русской литературе — и до гроба в сердцах многих из его поклонниц».
«Сушковский цикл»
«Сушковским циклом» принято называть группу стихотворений 1830 года, отразивших юношескую влюбленность Лермонтова в Екатерину Сушкову. Обстоятельства появления того или иного стихотворения рассказаны самой Сушковой в ее записках.
К этому циклу принято относить стихотворения:
К Сушковой («Вблизи тебя до этих пор…»),
«Благодарю!»,
«Зови надежду сновиденьем»,
«Нищий»,
«Стансы» («Взгляни, как мой спокоен взор…»),
«Ночь»,
«Подражание Байрону» («У ног других не забывал…»),
«Я не люблю тебя, страстей…»,
С большой вероятностью к этому же циклу можно причислить:
«Еврейскую мелодию» («Вверху одна горит звезда»,
«Нет! — я не требую вниманья»,
«Прости, мой друг!., как призрак, я лечу»,
Однако здесь необходимо учитывать возможность переадресовки Лермонтовым стихотворений 1830–1831 годов.
Зови надежду — сновиденьем, Неправду — истиной зови, Не верь хвалам и увереньям, Но верь, о, верь моей любви! Такой любви нельзя не верить, Мой взор не скроет ничего; С тобою грех мне лицемерить, Ты слишком ангел для того.Это лирическое признание было вписано в альбом Сушковой, а также в альбом Л. М. Верещагиной. Первая строфа его представляет собой переложение обращения Гамлета к Офелии в переводе Вронченко (1828), вторая строфа вошла в посвящение к «Демону» (третья редакция, 1831 год).
Принято считать, что стихи эти образуют своего рода «лирический дневник» (как, впрочем, и любой любовный цикл). Сначала — зарождение чувства, которое сам поэт не решается назвать любовью:
И что ж? — разлуки первый звук Меня заставил трепетать; Нет, нет, он не предвестник мук; Я не люблю — зачем скрывать!Но чувство нарастает — и выливается в горечь неразделенной любви. Как часто у Лермонтова точные, биографически конкретные определения сочетаются с традиционными романтическими клише, вроде «чудный взор», «блеск чудных глаз».
Даже к неразделенной любви Лермонтов предъявляет требование абсолютности: светской благосклонности он предпочитает определенность, «чистоту» безответности («Благодарю!»):
О, пусть холодность мне твой взор укажет, Пусть он убьет надежды и мечты И все, что в сердце возродила ты; Душа моя тебе тогда лишь скажет: Благодарю!Стремясь дойти до конца в крушении своих надежд, он выражает поистине парадоксальное желание увидеть «труп» возлюбленной («Прости, мой друг…»):