— Светло, Жучок… — сказала Тоня, — светло… светло…
Она долго гладила проволочную собачью шерсть и смотрела на белую дорогу, уходящую за околицу, в седые овсы. Потом она пошла спать, и, когда проснулась, было уже позднее утро.
Улыбнувшись, Тоня побежала к тете Дуне повидать Елену Васильевну и рассказать ей и старшему лейтенанту, кто она такая.
Удивляясь своему радостному спокойствию, она вошла в избу. Никого, кроме Жени, в комнате не было.
— А где старший лейтенант?
— Уехал, — ответила Женя.
— Врешь!
— Нет, правда. Вон жене записку оставил… Пойдем, что ли, уже все ушли.
— Я сейчас. Ты иди.
Оставшись одна, Тоня взяла лежавшую на столе записку.
Там было написано:
«Родная моя! Жалею, очень жалею, что не застал. Эшелон стоит сутки. Сегодня в 10.00 едем дальше, на восток, кончать с Японией. Скоро увидимся — насовсем».
Дальше было написано много всего, а на третьем листе сказано:
«И еще одно. Помнишь, я писал тебе о девушке, которая спасла меня в 1942 году. С того времени я встречал сотни девушек, которые могли бы сделать это. Всех их я спрашивал: „Были ли вы в Островках?“ И все они отвечали, что не были. Почему-то мне кажется, что дочь твоей хозяйки, Женя — моя спасительница. Меня навело на эту мысль пустое обстоятельство: она потчевала меня простоквашей, которую я так люблю. Но Женя уже спит, и мне не хочется будить ее. Спроси, пожалуйста, была ли она в Островках при немцах?»
Тоня взяла карандаш и, оглянувшись, приписала сбоку, на полях записки: «Елена Васильевна! Это я велела Жене подать ему простоквашу.
Антонина Тимофеева».
1947
![]()
ДВА АВТОМАТА
Несмотря на то, что тащить ослабевшего от потери крови Никонова по лесной чаще было тяжело, Степан Иванович не решался податься ближе к опушке, в редколесье. Там по шоссе проходили вражеские транспортеры.
И Никонов, и Степан Иванович были ранены. На шинелях у них топорщились солдатские погоны, но хромовые, шитые по ноге сапоги Никонова обличали в нем командира.
Левая нога Степана Ивановича была в ботинке и обмотке, а правая, толстая, как бревно, двигалась, не сгибаясь в колене, запеленутая грязными тряпками и берестой.
Они шли по густому лесу. Ели, осины, сосны и березы стояли так тесно, что корни их вытесняли друг друга и лежали в траве неподвижными, словно припаянными к земле петлями. В лесных закоулках было сумрачно и тихо, и только плоские голубые лучи, пронзавшие листву, напоминали о том, что где-то за деревьями сияет солнце.
Степан Иванович тащил Никонова, раздвигая головой еловые лапы. За спиной у него болтались два автомата: один почти новенький, вороненый, а другой потертый, с поцарапанным прикладом. Новенький автомат принадлежал Никонову, а потертый — Степану Ивановичу.
То, что рана Никонова очень опасна, было известно им обоим, и оба они относились к этому с тем возвышенным спокойствием, которое свойственно только обстрелянным солдатам.
— Давай отдохнем, — хрипло проговорил Никонов и остановился.
Степан Иванович с беспокойством замечал, что после каждой остановки сдвинуть Никонова с места становилось все труднее.
— Надо бы идти, — сказал он, — командование ждет данных разведки.
— Скорее всего эти данные придется докладывать не мне, а тебе…
— Кто знает, может, дойдете… — просто и грустно сказал пожилой солдат, не желая оскорблять командира ненадежными утешениями.
— Может, дойду. А ну, все-таки, повтори.
— Есть, повторить, — послушно начал Степан Иванович. — К мосту через реку Тихая согнали женщин. Мост усиляют стойками диаметром примерно двадцать два — двадцать четыре сантиметра, после усиления по мосту свободно пройдет полковая артиллерия… В деревне Воскресенское в школе расквартирована пехота — во дворе сушатся шестьдесят две нижние рубашки… Вы слушаете, товарищ лейтенант?
Никонов молчал.
— Товарищ лейтенант…
— Ты, Степан Иванович, Наде сразу скажи, как ее увидишь. Без всяких выдумок и постепенной подготовки… Ни к чему это. Она все равно догадается.
— Я, товарищ лейтенант, врать неспособный, — хмуро ответил Степан Иванович.
Надя была лейтенант медицинской службы в той самой части, куда недавно прибыл из училища Никонов. Они оказались знакомыми еще «по гражданке». Решив не дожидаться конца войны, они поженились и, скопив офицерские пайки, справили свадьбу прямо в землянке, между двумя вражескими атаками.
— Что ты затосковал, Степан Иванович? — спросил после некоторого молчания Никонов.
— Вы бы лучше молчали, — ответил Степан Иванович, — тяжело раненым разговаривать не положено…
Отталкиваясь локтями от стволов, разведчики вышли на полянку, красную от земляники. Они молча прошли ее, давя ягоду, и снова углубились в сырые лесные сумерки.
— Ведь вот как нескладно получилось… — начал Степан Иванович. — У человека только жизнь начинается, а его в грудь, под вздохи. А я, как бы сказать, свое прожил — а меня в ногу. Правду говорят: пуля-то — дура…
— А что, у тебя нет никого, Степан Иванович?
— До войны все было, как у людей. И жена была, и дочка. Враги сожгли их подо Мгой. И теперь, товарищ лейтенант, я не муж и не отец. Теперь у меня одно название — бобыль… И слово какое-то… немытое… И вот… как бы вам получше объяснить… — он остановился и подумал: — Совестно мне, что я живой останусь, а вы… У вас жена — любовь, одним словом.
— Это ты неверно, Степан Иванович, — сказал Никонов, — тебя тоже любят.
— Никто меня не любит.
— Народ любит…
— A-а, вон вы про что… Общественная любовь — это я понимаю. А я про другое… Я вам говорю — у меня родни нету.
— Весь наш народ тебе, Степан Иванович, родня… Самая близкая родня… — командиру было трудно говорить, в груди его хрипело и хлюпало. — И горести у народа и у тебя — одни, и радости одни… И любовь эта, как воздух, всегда с тобой, Степан Иванович.
— То-то оно и есть… Как воздух… ее, как воздуха, и не видать…
— А ты меня любишь? — неожиданно спросил Никонов.
Степан Иванович оглянулся. На белом, осунувшемся лице командира темнели губы, ломкие, как яичная скорлупа.
— Чего мне вас любить? Я — не Надежда Павловна…
— Так зачем же ты меня тащишь? Сам еле идешь, а тащишь.
Степан Иванович снова повернул к Никонову скуластое, заросшее по самые глаза свинцовой щетиной лицо и удивленно посмотрел на него:
— Как же я вас брошу? Что вы…
— Ну, вот… А ты говоришь… нету.
— Чего нету?
— Любви, говоришь, в тебе нету…
Не трогаясь с места, Никонов медленно оглянулся по сторонам. Каждый шаг давался ему со страшным трудом.

А впереди начинался тяжелый подъем, лес поредел, и тропинка ровной лентой тянулась на бугор.
— Ну, идемте… — нерешительно повторил Степан Иванович.
— Сейчас… Это что?.. — спросил Никонов, кивнув на землеройку, наколотую на сучок. Он явно тянул время.
— Это птаха такая есть. Сорокопут. Поймает лягушку или мыша и накалывает, про запас, значит… Идти надо, товарищ лейтенант… товарищ лейтенант!..
— Сейчас… Пошли! — сказал Никонов, привалившись к дереву, и стал плавно садиться. Он сел, раскинув ноги, и уронил голову на грудь.
Степан Иванович вздохнул и стал ждать. В лесу было тихо. Изредка доносился шум вражеских самоходок и автомобилей. Минут через десять Степан Иванович нерешительно коснулся пальцем плеча Никонова и проговорил:
— Вам бы не надо сейчас отдыхать… Километров пять осталось… Там бы и отдохнули.
Никонов сидел все так же, уронив голову на грудь, словно заснув. Степан Иванович попробовал поднять его. Раненый застонал так громко и страшно, что Степан Иванович торопливо опустил его и оглянулся по сторонам — не услышали ли враги?