«Все сие ложь! — взвивается Тредиаковский. — Все сие нечестие! Сие есть точное учение Спинозино и Гоббезиево[83]; а сии люди давно уже оглашены справедливо Атеистами. Не обычай в свете сем устав всему; но есть право естественное, от Создателя вкорененное в естество».
К подобным приемам полемики Василию Кирилловичу доводилось прибегать и позже. В 1757 году он, к примеру, жаловался Разумовскому, что Сумароков пишет, а Миллер в «Ежемесячных сочинениях» печатает стихи в похвалу «первейшей из богинь бляди, имя которой Венера». Дело доходило и до прямых доносов в Синод, и до анонимных пасквилей. Травля, которой подвергали младшие современники этого заслуженного человека, и его общественное положение, куда более шаткое, чем у его противников, могут служить ему некоторым оправданием. Русская культура Нового времени постепенно накачивала мускулы, приобретала лоск и щеголеватость. К старомодным «педантам» из поповичей молодое поколение не испытывало никакой благодарности. А сами они постоять за себя не могли: не так воспитаны. Вот характерная сценка из академической жизни Тредиаковского в его собственном описании: «Г. Теплов, призванного меня в дом его графского сиятельства (Разумовского), не обличив и не доказав ничем, да и нечем пустым, ругал, как хотел, материл и грозил шпагою заколоть. Тщетная моя была тогда словесная жалоба: и как я на другой день принес письменное прошение его графскому сиятельству, то один из лакеев, увидев меня в прихожей, сказал мне, что меня пускать в камеры не велено. А понеже я с природы не имею нахальства, смею похвалиться, то, услышав такое запрещение от лакея, тотчас вон побежал, чтоб скорее уйти домой и с собой унесть свой стыд…» С 1740 года мало что изменилось… А ведь Василий Кириллович хотя бы был обладателем парижского диплома и личным дворянином. Судьба его оппонента (в вопросах грамматики) Кирьяка Кондратовича была еще более горестной. Выпускник Киево-Печерской академии, он сперва состоял при дворе Анны Иоанновны в шутовском звании «придворного философа» (и по совместительству гусляра), а по ее смерти был милостиво принят в академию переводчиком. Латинско-русский словарь, который он составил, приказано было (в 1750 году) редактировать Ломоносову, но последний под предлогом занятости и нездоровья откровенно отлынивал от этой работы, а столкнувшись с беднягой Кондратовичем в доме московского архиерея, публично оскорбил его, назвав «дураком»[84]. В конце концов несчастный латинист, «впав в меланхолию», обрезал себе язык и был на три года посажен в дом умалишенных. Меланхолия Кирьяка со временем прошла, язык зажил, но Ломоносов, ставший к тому времени очень влиятельным человеком, продолжал беднягу третировать, а Сумароков однажды прилюдно побил. Кондратовичу в это время (в 1760 году) было уже под шестьдесят. Никакого другого орудия, кроме жалоб в государственные и церковные инстанции, у таких людей, как Тредиаковский и Кондратович, не было.
В споре Тредиаковского с Сумароковым Ломоносов сперва держал нейтралитет. Но это было чуждо его характеру и долго продолжаться не могло. Уже в начале 1750-х годов он ввязался в спор. В это время из-под его пера вышли стихотворения, в которых он вспоминал свои прежние научные разногласия с Тредиаковским. Первое стихотворение — «На сочетание стихов российских» — посвящено давним спорам о чередовании мужских и женских рифм. Споры эти давно минули, Тредиаковский признал правоту Ломоносова, но тому почему-то необходимо было обозначить свое торжество — ценою унижения противника. Для этого он перелицевал употребленный некогда Василием Кирилловичем образ «европской красавицы», которую венчают со столетним арапом:
Я мужа бодрого из давных лет имела, Однако же вдовой без оного сидела. Штивелий уверял, что муж мой худ и слаб, Бессилен, подл, и стар, и дряхлой был арап; Сказал, что у меня кривясь трясутся ноги И нет мне никакой к супружеству дороги. Я думала сама, что вправду такова, Не годна никуда, увечная вдова. Однако ныне вся уверена Россия, Что я красавица, Российска поэзия, Что мой законный муж завидный молодец, Кто сделал моему несчастию конец.До поры до времени Ломоносов, видимо, оставил этот выпад у себя в столе и не пустил его по рукам. Второе стихотворение, написанное в ноябре 1753 года, посвящено полемике из-за окончаний прилагательных. Это стихотворение Ломоносова и ответное послание Тредиаковского — замечательный пример того, как чисто научная дискуссия между специалистами может переходить в бытовую брань.
Вот Ломоносов:
Искусные певцы всегда в напевах тщатся, Дабы на букве А всех доле остояться; На Е, на О притом умеренность иметь; Чрез У и через И с поспешностью лететь: Чтоб оным нежному была приятность слуху, А сими не принесть несносной скуки уху. Великая Москва в языке толь нежна, Что А произносить за О велит она. В музыке что распев, то над словами сила; Природа нас блюсти закон сей научила. Без силы береги, но с силой берега, И снега без нее мы говорим снега. Довольно кажут нам толь ясные доводы, Что ищет наш язык везде от И свободы. Или уж стало иль; коли уж стало коль; Изволи ныне все везде твердят изволь. За спиши спишь, и спать мы говорим за спати. На что же, Трисотин, к нам тянешь И некстати? Напрасно злобной сей ты предприял совет, Чтоб, льстя тебе, когда российской принял свет Свиныи визги вси и дикии и алый И истинныи ти, и лживы и кривым. Языка нашего небесна красота Не будет никогда попранна от скота. От яду твоего он сам себя избавит И вред сей выплюнув, поверь, тебя заставит Скончать твой скверной визг стонанием совы, Негодным в русской стих и пропастным увы!Строки про «сову» были особенно обидными: именно так («совой») звали Тредиаковского за его большие круглые глаза, которые хорошо видны на портретах. Над Сумароковым же смеялись из-за его огненно-рыжих волос, которые, впрочем, чаще всего, по моде того времени, скрывал пудреный парик, и из-за картавости.
Ломоносов употребил здесь прозвище «Трисотин» от данного Тредиаковскому Сумароковым «Тресотиниуса». Поэтому Василий Кириллович (все еще не считавший Ломоносова своим врагом) решил, что анонимное стихотворение принадлежит тому же перу, что и пасквильная комедия. В длинном ответном послании он яростно обличает «рыжую тварь»:
Пусть вникнет он в язык славенский наш степенный, Престанет злобно врать и глупством быть надменный… …Не лоб там, а чело; не щеки, но ланиты; Не губы и не рот, уста там багряниты; Не нынь там и не вал, но ныне и волна, Священна книга вся сих нежностей полна. Но где ему то знать? Он только что зевает, Святых он книг, отнюдь, как видно, не читает. За образец ему в письме пирожный ряд, На площади берет прегнусный свой наряд, Не зная, что писать слывет у нас иное, А просто говорить по-дружески — другое… …У немцев то не так, и у французов тож: Им нравен тот язык, что с общим самым схож, Но нашей чистоте вся мера есть славенский, Не щегольков, ниже и грубый деревенский. вернуться83
То есть Гоббсово.
вернуться84
Почему-то Ломоносов разбушевался, как в молодые годы: «Проводившего его к квартире служителя не только ругал матерно, но и бить хотел…»