— А я думал, все шведки блондинки, — сказал шофер и рассмеялся.
— Ну, я не совсем шведка. Просто живу там. Мои родители из Польши. Они перебрались в Швецию перед войной.
Ей самой было удивительно, как легко слетает с ее языка одна лживая фраза за другой. А если это не ложь? В конце концов, что ей известно? Родители сказали лишь, что она сирота. Дитя войны…
— Поляки, — добавила Малышка для полноты картины, — часто бывают темноволосыми и смуглыми.
Шофер хмыкнул. Подобно Малышке, он поддерживал разговор из вежливости. Ему это было ни к чему, по крайней мере он не ожидал подобных подробностей в ответ на простой акт человеколюбия в дождливое холодное утро. Больше он не проронил ни слова, не задал ни одного вопроса и в Лондоне высадил ее возле Гайд-парк-корнер. Дождь лил как из ведра, бурлил в канавах, и небо было черное, все в тучах. Проезжавшие мимо автомобили и такси окатывали Малышку водой из луж. В фургоне она немного подсохла, но пока дошла до Итон-сквер, опять промокла до нитки. На крыльце большого красивого дома, в котором ее родителям принадлежала квартира на верхнем этаже, она стояла уставшая, без пенса в кармане, с промокшими ногами, напоминая себе брошенного ребенка из мелодрамы викторианской эпохи. Лишь фотографии детей, спрятанные у нее на груди под старым плащом, оставались более или менее сухими. «Мое спасение, — подумала Малышка, нажимая на кнопку звонка. Зевая, она привалилась к дверному косяку и стала ждать. — Моя награда за тринадцать лет тяжкого труда.
Глава вторая
— Тринадцать лет, — сказала Хилари Мадд. — Взял тебя совсем девочкой, использовал как няньку и домоправительницу, а теперь выкидывает, словно высосанный апельсин! Или выношенную перчатку!
Малышка стояла в ногах родительской кровати, сбросив на пушистый ковер промокший плащ, и улыбалась. Вот бы Джеймс посмеялся, услыхав эти заезженные фразы, или «оригинальные высказывания», по его выражению. Как он смеет смеяться, подумала Малышка и со стыдом вспомнила, что сама смеялась вместе с ним. До чего же она подлаживалась под него! Надо же быть такой невежественной дурой и предавать даже собственных отца с матерью! А ведь наивная мама всегда говорит, что думает и чувствует, хоть и пользуется в горе и радости словами, которые много раз до нее произносили другие. Ну и что? Люди какие были, такие и есть…
— Да еще в годовщину свадьбы, — сказала мама. — Вот уж подгадал. Какая жестокость!
— Ох, мафочка, ерунда это! Правда. Вот все остальное… Думаю, он болен.
— Вздор! Этот человек — чудовище, — уверенно вмешался папа-психиатр, издав короткий, но громкий смешок, и у него, как всегда, вспыхнули щеки. — Признаюсь, я с самого начала так думал! С тех пор, как он позволил своей жуткой матери звать тебя Малышкой! Малышка Джеймса! Чертовы снобы! Наглецы, так я тогда подумал.
— Ну папуля! Ее ведь тоже звали Мэри. Мне было все равно.
Малышка беспомощно смотрела на своих родителей, на опиравшуюся на подушки мафочку, на сердито выпрямившегося, взвинченного папулю в старом, с жирными пятнами халате. Его лицо (напоминавшее маленького филина или ястреба) с годами как будто сморщилось, а мамино — помягчело и обвисло и теперь все в мягких напудренных складках. Каждый раз Малышке, которая всем сердцем любила обоих, было больно видеть новые признаки старения, и ей отчаянно хотелось защитить их, уберечь от печалей. А вместо этого сегодня утром она сама причинила им боль. Чтобы поправить дело и как-то развеселить их, она сказала:
— Знаешь, Джеймс считает, что осчастливил меня, избавив от необходимости зваться Мэри Мадд. Это было последнее, что он сказал мне.
Отец фыркнул, мама закрыла глаза и вздохнула.
— Мои дорогие, — заявила Малышка, — не случилось ничего страшного. Не расстраивайтесь из-за меня, потому что мне на самом деле все равно. Правда-правда, мне все равно. Сейчас, во всяком случае. Просто я чувствую себя дура дурой. Мне стыдно. Ну, я не могу объяснить.
— Вот уж нелепость! — отозвался отец.
— Ты не сделала ничего такого, чего тебе надо стыдиться, — вскричала мама. — Ну что за человек! Отхлестать бы его!
Она сжала маленькие прелестные ручки и в гневе затрясла обвисшим подбородком.
Малышка рассмеялась.
— Как бы там ни было, а я свободна. Он облегчил мне жизнь! Конечно, раньше я так не думала, но теперь мне кажется, я давно этого хотела. Как будто с меня сняли колдовское заклятье.
Так оно и есть, подумала Малышка. Слишком долго она не могла очнуться от волшебного сна, а теперь вернулась к жизни, как Рип Ван Винкль[2], и обнаружила, что ее родители постарели, а в остальном ничуть не изменились. Все такие же мафочка и папуля, как она сама назвала их в детстве и с удовольствием зовет до сих пор.
— Пожалуйста, мафочка, не грусти, — попросила она. — Это совсем не полезно с утра, да еще до завтрака.
— Как раз собирался этим заняться, — подхватил папуля. — Снимай-ка с себя мокрые тряпки и лезь к мафочке в постель, а я принесу поднос.
— Халат висит на двери в ванной, — сказала мама. — Новый, розовый, купила на днях в «Хэрродс». Из прелестной нежной шерсти альпаки. Я всегда считала, что нет ничего лучше настоящей шерсти. Прими горячий душ и не забудь высушить волосы.
Раздеваясь в ванной, послушно вытирая полотенцем мокрые волосы, вдыхая аромат материнских духов, исходивший от халата, Малышка чувствовала, будто вернулась в детство. Завтрак в постели вместе с мафочкой всегда был особым событием. Теперь мама редко вставала раньше одиннадцати (после легкого сердечного приступа в прошлом году ей рекомендовали побольше отдыхать), но она всегда завтракала в постели, потому что так нравилось папуле, который превратил эту привычку едва ли не в священный ритуал. Сам он говорил, что в нем сказывается рабочее происхождение. В его шахтерской семье так же, как в семьях соседей, мужчины разжигали по утрам очаг и приносили женам в постель чай, прежде чем отправиться в забой. Сам Мартин Мадд никогда не спускался в шахту, никогда не работал руками, но ему нравилось готовить яйца всмятку, поджаривать тоненькие тосты и заваривать китайский чай, как бы в подтверждение того, что он не забыл о своих социальных корнях.
— Мой отец, — как-то разоткровенничался он, — обычно будил меня, как только разжигал огонь. Он клал сверху жестяной лист, а когда снимал его, то хоть быка жарь. Я сидел рядом и учил уроки, пока остальные спали. В другое время мне бы не удалось сосредоточиться. Моему отцу во что бы то ни стало хотелось дать нам образование, и он работал не щадя себя, чтобы мы все учились в школе. Тогда, по утрам, я зубрил, чтобы заработать стипендию, а он заваривал мне чай, и мы были с ним вдвоем. Но мы не разговаривали. Теперь я часто жалею об этом. Он был хорошим человеком.
Единственный раз ее папуля признался в нежных чувствах к кому-то из членов своей семьи, весьма многочисленной, шумливой и воинственной, иногда объединявшейся в гневе на весь мир и выражавшей себя в скандалах, достойных таланта Гомера, говорил Мартин, ибо только Гомеру было бы под силу адекватно отобразить их. Хотя со временем поредели ряды родственников, все же пятеро детей, бесчисленные кузены и кузины, а также две старые-престарые тетушки все еще обретались на этом свете. Когда они встречались (на свадьбах и похоронах), не проходило и получаса, как начинались взаимные попреки, вспоминались старые обиды.
— Нельзя соединить масло и воду, — говорила Хилари Мадд, имея в виду семейство Мартина по отцовской линии, жителей Норфолка, сдержанных, но скрытных и упрямых, и семейство его матери — ведьминский котел кипучей валлийской крови.
В Норфолке предпочитают держать свои скелеты в шкафу, а в Уэльсе — тащить их наружу всем напоказ. Когда Малышка была ребенком, ее пугали и завораживали впадавшие в ярость тетушки и дядюшки, что уж там говорить об отце, обычно нежном с женой и дочерью, а тут оравшем не хуже остальных. Казалось, он терпеть не может ни брата, ни сестер, но стоило им съехаться вместе, и как будто у него не было никого ближе, с такой страстью он предавался воспоминаниям об их общем детстве. Правда, в этом была не столько любовь, сколько, возможно, чувство семьи, физического родства (у всех Маддов была небольшая голова, густые волосы и плохие зубы), ибо в жилах у них текла густая кровь, а не водичка, как могла бы сказать Хилари Мадд. Кстати, она никогда этого не говорила, подумала Малышка. Тем более своей приемной дочери…
вернуться2
Герой рассказа американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783–1859), который проспал много лет.