По утрам на площади производилось обучение только что мобилизованных жителей городка и его окрестностей, муштровка пленных красноармейцев, наскоро переделываемых в белое воинство. Вставляли в десятый раз разбитые стекла, ремонтировали разрушенные квартиры и домики. Как муравьи, не бросали, а бесконечно чинили свой разрушенный муравейник.

Повторяемая красными бомбардировка города, однако, сильно беспокоила белых, и они двинулись вперед, за Дон и, казалось, далеко отогнали красных.

Бомбардировка прекратилась, и стало совсем спокойно. Только неприятно поражало это детей:

— Мама! Что же не стреляют?

Они уже скучали без этих развлечений.

Доходили слухи, что белые победно идут вперед, что они уже захватили Екаторинослав[436], что теперь дело конченое: революция начинается. О, какой неисправимый оптимист этот житель!

Вероника временно осталась в городке. Захваченный красный летучий лазарет сделали белым, поставили на запасных путях и оставили сестер и сиделок, заставивши их красные кресты переделать на белые, да подчинили своему белому врачу. Лежали в нем и красные, захваченные в плен и не расстрелянные, и раненые белые. И нельзя было разобрать, кто из них красный, и кто — белый. Все перепуталось, и не было ни ссор, ни злобы. Только в первые дни опасались друг друга, а потом поняли, что все люди-человеки, и начали дружить. Только одна из красных сестер, обращенная по своему безграмотству в сиделку, злобилась и таила ненависть к белым, особенно же к Веронике, которую называла «шпионкой и гадиной»… Этот лазарет развертывали в «санитарный поезд № 5» для перевозки раненых с фронта в Севастополь, и это примиряло Веронику с отсрочкой свидания с женихом. От проезжающих из Севастополя офицеров она уже успела узнать, что поручик Паромов жив и бывает в Севастополе, что у него плохо действует левая рука и что живет он где-то под Балаклавой. Главное — жив. Так долго она мучилась, не зная, жив или убит, и вот узнала: жив, жив, жив! Все преграды пройдены, все мытарства испытаны, все унижения и оскорбления перенесены. Все это теперь позади. А впереди — Севастополь и счастье встречи с любимым человеком. Необъятная радость бушевала в душе Вероники, но она научилась и радость, и тоску держать на привязи. Она их хранила в тайниках души и не любила показывать людям. Зачем? Теперь нет у людей ничего святого, над всем трунят и подсмеиваются. И вот радость не расходовалась, а все копилась и росла и только в избытке своем моментами вырывалась в изумительном смехе, почти детском, часто беспричинном — просто хотелось смеяться, — и в глазах, в которых тоже дрожал смех и в которых было столько счастья, что оно останавливало всех окружающих и встречных. И не столько красота, сколько неистощимая энергия и жизнерадостность, удивительный смех и сверкающие счастьем глаза влюбляли в Веронику ускоренным порядком прапорщиков и поручиков, раненых и здоровых, возбуждали кокетство в седовласых полковниках, привлекали даже женские сердца. Побыв около Вероники, седовласые полковники начинали смотреться в зеркало, фабрить ус и напевать «Любви все возрасты покорны»[437], а прапоры и поручики, отдыхая между кровавым делом в городке и случайно встретив Веронику, напевали под гитару «Придешь ли, дева красоты, пролить слезу над ранней урной»[438], тайно разумея под девой Веронику, и с тоской уезжали на фронт…

У всех теперь было так мало счастья, что этот избыток его, как магнит — железо, притягивал к себе души несчастных людей… В лазарете всегда толчея около Вероники. Мешали работать. Точно на чудо смотреть ходили. Мелькали сотни лиц в день. Адъютант дивизионного командира, даже фамилию которого Вероника не успела запомнить, сделал ей предложение… Ей сделали предложение! Если бы он знал, как она любит Бориса, он застрелился бы от ревности…

— Вы меня совсем не знаете… и я вас тоже…

— Я вас понял сразу, Вероника Владимировна.

— А вот я… я не такая понятливая…

— Тогда оставьте надежду!..

Тяжело отнимать у человека надежду. Ласково посмотрела, улыбнулась, и влюбленный понял, что надежда есть; окрыленный этой надеждой, поехал на фронт, а спустя неделю его хоронили с музыкой, и Вероника шла за гробом и отирала слезы…

Солдаты зарывали могилу. Вероника стояла в сторонке, отдаваясь странному чувству: грусти, тонувшей в необъятной радости бытия, и своего найденного почти счастья. Это так необъяснимо: плачет о зарываемом адъютанте, а думает о Борисе и о том, что он жив, и от этого хочется засмеяться на незарытой еще могиле…

— Сестрица!..

Кто ее зовет? Солдат, могильщик? Страшно знакомое лицо! Где она его видела?

— И вы у белых?.. Что, неужели не признали, сестрица?

— Нет…

— А вот товарища Мишу наверняка не забыли… А товарища Спиридоныча тоже забыли?

— Ермиша? Неужели… ты…

— Я самый! Как поживаете, сестрица?

— Как же это ты здесь? В плен попал?

— Сам перебежал. Не желаю. Никакой слабоды у них нет, одна словесность, а на деле оскорбление личности: выпороли меня.

— Ничего не знаете про Мишу и Спиридоныча?

— Ничего не знаю. Убили, чай, на фронте… А вы, что… поплакали? Не сродственник он был? — спросил Ермишка, ткнув лопатой в могилу.

— Нет. Так… жалко. Молодой очень и…

— Эх! Не стоит плакать. Все там будем… Меня хотели расстрелять, а только случай спас… Скоро на фронт красных бить… Я очень это доволен, что опять вас увидал. Эх!

Ермишка вздохнул, сдвинул на затылок фуражку и любовно загляделся на Веронику.

— А я, сестрица, и раньше все думал: не красная вы, а белая…

— А почему же?

— Нет у красных таких… благородных и… Эх! Хорошо, что еще раз вас увидал… может, последний раз? Вот этак же ухлопают и в могилу…

Опять вздохнул и тихо добавил:

— А вот меня зарывать будут, не придете поплакать?

— Приду. Бог даст, не понадобится…

— Неохота все-таки умирать, сестрица. Жить люблю… а не дают жить-то…

— Перебежите опять к красным?..

— Я? Нет, уж невозможно. Расстреляют за измену. Теперь одна дорога: бить красных. Они верх возьмут, мне все равно: смерть. Буду стараться…

— Убивать?

— Ну, а как же теперь?.. А то вот мы…

Ермишка огляделся по сторонам: все уже разошлись. Докончил, показывая на сотоварищей с лопатами:

— В зеленые мы собираемся…

— Будет врать-то! — испуганно бросил один из них и сердито посмотрел на Веронику.

— Не бойся: этот человек не выдаст!..

— Ну, Ермиша, прощай! Пора идти…

— Счастливо оставаться, сестрица! Дозвольте ручку поцеловать… Может, остальной раз вас вижу. Все кончено: перегорел… Догорай, моя лучина[439]!..

Солдаты бросили работу и насмешливо смотрели, как Ермишка, подбежав к Веронике, схватил ее руку и поцеловал. Это было смешно: свалилась с его головы фуражка.

— Эх!.. — простонал Ермишка, отирая усы после поцелуя.

Солдаты хохотали. Долго их смех слышала уходившая с кладбища Вероника. Думала о Владимире, который… так похож на Бориса. Отдал ли он кольцо брату? Может быть, погиб вместе со Спиридонычем? Она заметила, что Владимир немного увлекся ею… Славный он! Если бы она не любила Бориса, может быть, полюбила бы его, Владимира, а теперь… теперь уже все кончено: она никого другого не может полюбить. Никого на свете! Смешной Ермишка… Теперь даже не страшный, как раньше, а только смешной. «Перегорел», — говорит. Действительно, перегорел: пропала прежняя самоуверенность и убеждение, что все понял и постиг. Тоже влюблен в нее!.. С каким благоговением поцеловал руку. Словно к иконе приложился. Вот тебе и «зверь»!.. Много таких, заблудившихся и пропадающих, попавших в сети Дьавола и не умеющих оттуда вылезти… Тревога стала рождаться в душе Вероники: все вспоминался делавший предложение адъютант, просивший оставить ему надежду. Такова теперь жизнь: сегодня живешь надеждой, а завтра — в могиле, и все чаще стала приходить в голову мысль: а что если и любовь Бориса умерла? Может быть, и Вероника, как адъютант, едет в Севастополь с надеждой, а… Борис давно любит другую? Может быть, и ее надежда — обман, мираж… Делалось страшно думать о скорой поездке в Севастополь, о первой встрече, первом взгляде, первом слове… Ведь для ее чуткой души все будет ясно при первой же встрече их глаз… Так близко и так вместе с тем далеко они сейчас друг от друга!

вернуться

436

Екатеринослав — название г. Днепропетровска до 1926 г.

вернуться

437

«Любви все возрасты покорны». — Начало арии генерала Гремина, мужа Татьяны, из оперы П. И. Чайковского «Евгений Онегин» (1878), где он представлен стариком (использованы начало XXIX строфы Восьмой главы романа в стихах Пушкина).

вернуться

438

«Придешь ли, дева красоты, пролить слезу над ранней урной»… — Из арии Ленского из оперы П. И. Чайковского «Евгений Онегин» (у Пушкина: «слезу пролить» — Глава шестая, строфа II).

вернуться

439

Догорай, моя лучина!.. — Строка песни на слова С. Н. Стромилова «То не ветер ветку клонит…» на музыку А. Е. Варламова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: