Беря на вооружение эти теоретические афоризмы и обращаясь к «настоящим происшествиям», мы постараемся также помнить другое — преподанный «первым пушкинистом» еще в XIX веке впечатляющий урок деликатного отношения к чужим сердечным переживаниям.
О встрече Марии Раевской с поэтом в Одессе осенью 1823 года почти невозможно судить по сохранившимся эпистолярным источникам. Опубликовано ее тогдашнее письмо к брату Николаю — однако в нем нет ничего о Пушкине. Известны послания лиц, жительствовавших в те месяцы в приморском городе, но и они, мельком касаясь нашей героини, мало что добавляют к рассматриваемой теме[172]. Немотствуют и мемуарные свидетельства современников, которые не приметили ничего замечательного. Посему все надежды биографа связаны с пушкинскими рукописями — благо те довольно умело разобраны и описаны текстологами.
Правда, при сосредоточении нашем на бумагах Пушкина Мария Раевская неизбежно отойдет — конечно, только на время — на второй план.
Итак, он жил тогда в Одессе…
Переезд Пушкина туда из Кишинева был следствием важных административных решений, принятых в Петербурге. В мае 1823 года император Александр I подписал рескрипт, согласно которому генерал-губернатором Новороссийского края и наместником Бессарабской области стал видный военный деятель граф М. С. Воронцов. Резиденцией графа была избрана Одесса. Друзья поэта приложили в Северной столице немало усилий, чтобы новоиспеченный хозяин края «взял его к себе»: в сравнении с кишиневским захолустьем Одесса казалась (да в какой-то степени и была) модным европейским курортом, обладала всеми прелестями цивилизации.
Так Пушкин поневоле расстался с добродушным «дядькой» И. Н. Инзовым и обрел другого начальника (с которым в конце концов рассорился). 25 августа поэт поведал о случившемся брату: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу — ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишенев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, о Кишеневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и всё еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни…» (XIII, 66–67).
Пушкин окончательно поселился в Одессе в начале августа 1823 года. Здесь он не только энергично пустился «привыкать к европейскому образу жизни», что выражалось в различных светских и иных, подчас необязательных, формах и поступках, но и продолжил работу над первой главой романа в стихах — романа «Евгений Онегин».
К этому произведению поэт приступил еще в мае, находясь в Кишиневе.
Однако «колыбелью» «Онегина» он позднее назвал другое место.
Пушкинский роман — огромный, многоплановый и вызывающий восхищение художественный мир, одна из величайших книг русской литературы. Фундаментальным проблемам изучения «Евгения Онегина» посвящен ряд блистательных, глубоких штудий, по праву вошедших в «золотой фонд» отечественной мысли, и тем не менее у исследователей самых разных профессий и школ впереди еще непочатый край работы на этом направлении. Разумеется, в задачу данной книги такая «первопроходческая» работа никоим образом не входит. Мы ограничимся только краткими суждениями по тем вопросам поэтики «энциклопедии русской жизни», которые имеют непосредственное отношение к нашему повествованию.
Для того чтобы приблизиться к разрешению загадок «утаённой любви» Марии Раевской и Александра Пушкина, надобно хотя бы в самых общих контурах уяснить важнейшие, от начала и до конца соблюдаемые и последовательно реализуемые, принципы авторского замысла.
«Евгений Онегин» задумывался как героическая попытка художественного прочтения самого длящегося бытия — как (о чем во всеуслышание было сказано в восьмой главе) «роман Жизни» (VI, 190). Автор изначально отводил себе роль поэтического летописца и мыслителя — и, находясь будто бы в арьергарде наступающего, развивающегося века, описывал («прочитывал») и современный момент этого развития, и уже свершившиеся стадии процесса (прежде всего собственной биографии — «свитка жизни»; III, 102).
При таком подходе (то есть при «смирении» летописца-поэта перед непостижимым величием и могуществом Жизни) роман «Евгений Онегин» был, согласно знаменитой пушкинской формуле, «свободным» («даль свободного романа»; VI, 190): он как бы не зависел, или мало зависел, от импровизаций и капризов авторской фантазии, а подчинялся почти исключительно внешнему, надлитературному диктату бытия. (Так пловец, доверившись воле сильных, влекущих его куда-то, волн, освобождает себя от бремени выбора своей судьбы.)
Но еще не заалевшая на горизонте Жизнь непредсказуема:
Что день грядущий мне готовит? Его мой взор напрасно ловит, В глубокой мгле таится он… (VI, 125) —и одним из следствий этой непредсказуемости было то, что всеобъемлющий жесткий «план свободного романа» (VI, 636) не мог быть составлен или хотя бы более или менее «ясно различен» (VI, 190) ни в начале работы над произведением, ни в дальнейшем, на каком-либо промежуточном творческом биваке. Жизнь постоянно преподносила нечаянности, кардинально менялась, имела семь пятниц на неделе — и вынуждала автора чутко и четко реагировать на все ее каверзы, «вписываться» в меняющиеся контексты, «блуждать вкось и вкрив» (VI, 163).
В любой миг «бумагомарательства» Пушкин имел возможность обозревать, анализировать и художественно преображать лишь прошедшее и короткий отрезок настоящего, простирающийся до очередного жизненного поворота. Это означало, что «большое стихотворение, которое, вероятно, не будет окончено»[173] (VI, 638), именуемое «Евгением Онегиным», было объективно доступно только краткосрочному планированию — на ту песнь, что находилась в сию минуту в работе, максимум — еще и на последующую. Общий же план такого произведения (его «даль») слагался постепенно, прирастая по главам, и оформился на бумаге (как прозрение, внезапно нашедшее на автора и автором же задокументированное) в монументальное целое только по завершении труда (VI, 532).
Конечно, задорная и поверхностная журналистика того времени не могла дать адекватную оценку подобным поэтическим диковинам, и Пушкин, печатая в 1825 году первую главу романа, не преминул едко высказаться на сей счет: «Дальновидные критики заметят конечно недостаток плана. Всякой волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного» (VI, 638).
Методика долговременной работы над «большим стихотворением» была, по Пушкину, нехитра: надо было неуклонно и терпеливо «набирать строфы в Онегина» (XIV, 35). Говоря еще проще, надлежало жить, «мыслить и страдать», копить факты и наблюдения («ума холодные наблюдения»; VI, 3), достойные страниц романа, — и затем (или параллельно) превращать накопленную «правду» в «поэзию». В первой главе «Евгения Онегина» творческая лаборатория автора представлена, в частности, таким образом:
Бывало, милые предметы Мне снились, и душа моя Их образ тайный сохранила; Их после Муза оживила… (VI, 29).«Набирание строф» там и сям делало их, как признавался автор в письме 1824 года, «пестрыми» (XIII, 92), а возникавший из таковых строф, к которым добавлялись в изрядном количестве стихи собственно лирические («сердца горестные заметы»; VI, 3), рассказ — «несвязным» (VI, 466). Сам же разраставшийся роман трактовался Пушкиным как «собранье пестрых глав» (VI, 3). Разумеется, эти автохарактеристики не лишены иронии и напускного самоуничижения, однако по сути своей очень точны: «роман Жизни» мог быть только таким — гетерогенным, «пестрым», как сама пушкинская жизнь, как Жизнь вообще, где многоликие «правда» и «поэзия» сосуществовали и сосуществуют вперемежку и вперемешку.
вернуться172
Исключение составляет лишь упомянутое в предыдущей главе письмо поэта В. И. Туманского к С. Г. Туманской от 5 декабря 1823 года, где речь идет о Марии как «идеале Пушкинской Черкешенки» и о семействе Раевских вообще: «Вся эта фамилия примечательна по редкой любезности и по оригинальности ума» [Письма В. И. Туманского и неизданные его стихотворения. Чернигов, 1891. С. 54.].
вернуться173
Здесь поэт слукавил: оно «не будет окончено» наверняка, а не предположительно, так как длящаяся Жизнь (в отличие от романа) художником неостановима — и любое «волевое», даже очень изящное и внутренне оправданное, завершение художником «романа Жизни» порождает на фоне самой Жизни, продолжающейся и удаляющейся все дальше от замершего романа, у неудовлетворенных читателей устойчивое (и во многом верное) ощущение, что роман остановлен на каком-то мгновении, прерван на полуслове («вдруг» — по определению самого Пушкина). Недаром приятели в тридцатые годы советовали поэту вернуться к «Онегину», напрасно-де заброшенному, а представители последующих поколений от советов перешли к делу и развили сюжет: записали неудавшегося любовника Евгения Онегина в члены тайного общества, потом куда-то сослали бедолагу и т. д.