…Когда я начал писать этот очерк, со времени смерти Салазара прошло уже пятнадцать лет, а со дня того памятного разговора в Коимбре с Пиресом Жоржи — десять. И решив разузнать, чем закончились попытки реставрировать статую старого диктатора в Санта Комбе, я позвонил в Лиссабон Виктору Аникину, работающему там корреспондентом нашего телевидения, и попросил его связаться с коммунистами Коимбры и выяснить у них судьбу обезглавленного памятника. Через несколько дней от него пришла записка: «…По данным местных коммунистов того самого памятника Салазару в Санта Комба Дао уже нет на месте, где он раньше стоял. Других данных о нем не имеется. Посылаю тебе любопытную информацию на ту же тему».
К записке была приложена вырезка из газеты «Диарио» от 29 мая 1985 года. Речь в ней шла еще об одной статуе Салазара, которая до революции стояла в одном из лиссабонских скверов. Привожу эту заметку целиком: «Неизвестные лица обезглавили статую Салазара, которая была сооружена от имени „матерей, благодарных ему за то, что Португалия не вступила во вторую мировую войну“. Отсечение головы последовало в ходе нападения на склад муниципальной камеры Лиссабона, где эта статуя работы Леопольдо де Алмейда хранилась после того, как в разгар революции 25 апреля она была убрана из сада, в котором в свое время была установлена».
Да, положительно не везет скульптору Алмейде, который избрал объектом своего творчества человека, ставшего для португальцев «персоной нон грата». На вечные времена.
…и поэтому жизнь продолжаетсяУ каждой истории бывает конец. И у каждой человеческой жизни тоже. «Никак не можем помириться с тем, что люди умирают не в постели, что гибнут вдруг, не дописав поэм, не долечив, не долетев до цели». Человек уходит, но всегда оставляет что-то после себя. Прежде всего — память о себе. И незавершенные дела. Дом, который предстоит достроить. Урожай, который нужно собрать с посаженной им яблони. Книги, которые нужно будет вернуть в библиотеку.
Незавершенные дела будут заканчивать друзья, родные и близкие.
И именно в эти минуты с особой силой почувствуют они боль утраты и ощутят, кем был для них ушедший. Наступит время последних и окончательных оценок. Которые уже никто и ничто не сможет исправить. Никогда.
…Я много раз встречался с Пиресом Жоржи и там, в Коимбре, и в Лиссабоне, где он впоследствии работал, и в Москве, где он жил несколько лет. Наша последняя встреча была в семьдесят девятом. А еще через пять лет он скончался от тяжелой неизлечимой болезни. И рассказ о последних днях и минутах пускай сделает тот, кто был одним из самых близких его друзей, — Мигель Урбано Родригес.
Все, что будет сказано ниже, я беру из газеты «Диарио», в которой Мигель опубликовал статью о Пиресе Жоржи к первой годовщине его кончины. Читая эту статью Мигеля Урбано Родригеса, я не мог не вспомнить рассказ француза Роланда Фора о последнем интервью Салазара. Не хочу никому навязывать эту родившуюся в моей душе ассоциацию. Читайте, судите сами. Делайте свои собственные выводы.
Итак, Мигель Урбано Родригес вспоминает о своем Друге:
«Писать о Жоакиме Пиресе Жоржи, когда он был жив, всегда было для меня радостью. Говорить о нем сегодня очень нелегко. И не только по причине грусти, но и потому, что осознаешь неизмеримую разницу, которая разделяет воспоминание о каком-либо житейском эпизоде и суждение, пускай даже краткое, о человеке, столь сложном в своей кажущейся простоте, каким был Жоаким Пирес Жоржи.
Спустя несколько месяцев после его смерти, когда мы с друзьями вспоминали о нем, все молча и единодушно согласились с тем, что он был человеком ОСОБЕННЫМ. Не таким, как все. И те, кто знал его, понимают, о чем идет речь. Но не находят легкого объяснения, вспоминают, что на протяжении своей жизни очень мало встречали они людей, которые вызывали бы у них столь сильное чувство дружбы и восхищения.
Почему? Если нет двух одинаковых людей, что же особенного было в неповторимости Пиреса Жоржи?
В такой партии, как Португальская коммунистическая, полная самоотдача борьбе на протяжении поколений рождает многих героев, людей, необычных своей отрешенностью от мелких обмещанивающих нас тривиальностей, личностей, выделяющихся своим мужеством, талантом, самоотверженностью, умом и способностью к творчеству.
Жоаким Пирес Жоржи сконцентрировал в себе многое из того, что мы привыкли определять как редкие качества. Но не только это притягивало нас к нему и восхищало. Однажды, увидев, как он смеется, я сказал ему: „Ты помогаешь ощутить по-настоящему, что такое смех“. Он ничего не ответил, потому что понял меня без лишних слов.
В каждом существе человеческом живет постоянное стремление к счастью. Мы стремимся к нему, но достигнутая, обычно изменчивая доза всегда достается с привкусом неудовлетворенности. И случается это не так уж часто. Жоаким Пирес Жоржи прожил жизнь, полную страданий. И несмотря на это, был лихорадочно счастлив. Из него прямо-таки била радость, которая заражала, которая, казалось, переливалась искрящимися в брызгах волнами.
…Хорошо понимая, что красота жизни коротка и бесконечна, Жоаким Пирес Жоржи научился любить каждое существо, каждую ситуацию, каждый предмет, каждую идею, каждую схватку — с необычайной интенсивностью, но вместе с тем и со способностью по-особому оценить свое чувство. Именно так любил он Революцию, партию, свою дочь, своих друзей, поле, животных, морской пляж, собор церковный и простенький дом.
Частенько в нескончаемо долгих беседах мы говорили буквально обо всем. И я постоянно у него учился… (И тут, прервав на минуту воспоминания Мигеля Урбано Родригеса, хочу пояснить, что он, Мигель, — это один из крупнейших и известнейших португальских писателей, лауреат многих премий, образованнейший человек. Его без колебаний можно было бы отнести к той категории людей, которых принято именовать „интеллектуальной элитой нации“. Напомню и о том, что говорит он эти слова о Жоакиме Пиресе Жоржи, чей образовательный уровень, если судить терминологией кадровиков, никогда не поднимался выше „начального“…) Я постоянно учился у него, — продолжает Мигель Урбано Родригес, — потому что в понимании незримых, не лежащих на поверхности истин он мог пойти гораздо дальше и глубже, чем я.
Если мы говорили о книге, он не растекался в долгих аналитических рассуждениях. А говорил что-то конкретное, что полностью изменяло понимание того или иного персонажа или словно поворотом ключа открывал двери, которые я просто не замечал. Я очень любил слушать, как он рассуждает о картине, о фильме, о городе, и делает это с естественностью, свойственной тому, кто культуру ощущает прежде всего как какое-то внутреннее свойство человеческой натуры, как способность к динамичной ассимиляции знаний, неразрывную от взгляда, которым смотришь на мир.
…Пирес Жоржи называл „фаррас“ — „загулы“, семейные обеды с друзьями. О последнем из таких „загулов“ храню мельчайшие воспоминания. Я знал, что следующего не будет.
Это было 1 мая. После того как закончились демонстрация и митинг на Аламеде, мы с женой, а также Антонио Дуарте отправились навестить Пиреса Жоржи к нему домой в Прагал.
Хотелось обнять его в этот день. Рассказать о подробностях грандиозного праздника, в котором он из-за болезни не смог участвовать. Мы нашли его в постели, а комната была полна друзей, у которых родилась та же идея.
Смерть уже как бы обозначила на его лице свое приближение. Но настроение вокруг было бодрым. И сам он источал радость и веру в будущее.
Я чувствовал, что он устал. Но когда попытался распрощаться, он подмигнул мне, потянул за рукав рубашки и строго сказал: „Ты не уйдешь сейчас, потому что я тебе не разрешаю. Оставайся с Дуарте и с Зилой!“ Мы повиновались. И он объяснил: „У меня тут есть немного овечьего сыра, из тех сортов, что ты любишь, потом еще чокиньос, которые моя Меседес состряпала, винцо мне дали недавно, оливки, способные с ума свести, и алентежанский хлеб!“
Он улыбнулся одной из тех своих улыбок, которые словно накладывали свет на его морщины, и пояснил: „Ты знаешь, я не могу есть все эти вещи, врач запрещает мне, да и аппетита у меня нет, но я люблю смотреть, как друзья это кушают с наслаждением. Я гляжу на вас, и мне кажется, что это я“.