И стала «мальчика»: поддразнивать.

― Не ходите сегодня, вдруг от мамы попадет?

Он явно страдал от моих насмешек. Времени до экзаменов оставалось все меньше ― и представился прекрасный повод, чтобы перестать с ним встречаться.

Но отделаться от «мальчика» мне не удалось. Он был очень настойчив, а я, вопреки своему желанию «не распускаться», уже не могла обойтись без наших встреч и разговоров, которые стали вскоре заканчиваться поцелуями.

Экзамены я выдержала успешно и была зачислена на юридический факультет МГУ. И тут нас, человек тридцать будущих студентов, вызывают в Наркомпрос, где торжественно сообщают, что в связи с постановлением правительства об организации обучения судебных работников-практиков мы учиться на юрфаке МГУ не сможем. Нам предложили или перейти на литфак МГУ, или поехать в Иркутск, на факультет хозяйственного права. То ли мое убеждение в своем юридическом призвании было так велико, то ли я пыталась сбежать ― от самой себя? от Ароси? ― не знаю до сих пор, но факт: одной из первых я заявила о желании поехать в Иркутск. Узнав об этом, Арося схватился за голову.

― Уехать из Москвы, когда была возможность остаться со мной, учиться на литфаке и вместе заниматься делом, которому я хочу посвятить жизнь! Нет, это ужасно, это приговор нашей любви!

Я его утешала, уверяла, что наша любовь, если она настоящая, только окрепнет в разлуке, что поступила я так потому, что, в сущности, уже являюсь специалистом-юристом и мне нужен диплом, а учиться мне будет легко, поскольку обладаю практически нужными знаниями. Но он был безутешен. На мои доводы, что в литературе мне делать нечего, коли нет таланта, отвечал:

― Зато ты хорошо разбираешься в ней и можешь стать прекрасным литературоведом! Или критиком! Блюм не раз говорил, что твои выступления самые точные и умные!

― Да! Устные! А пишу я плохо!

Мы долго спорили, в глубине души я понимала, что сделала серьезную ошибку, что причинила настоящее горе... Побежала в Наркомпрос. Но мест на литфаке уже не было. А списки «иркутян» уже отослали в университет.

В начале октября наша группа «ссыльных», как, шутя, мы именовали себя, отправилась в дальнее путешествие. Помню слезы моей мамы, убивавшейся, что у меня такое плохое пальтишко; помню напутствие отца, слабым голосом попросившего вести себя разумно. Помню, как брат Алеша принес к поезду большую корзину со снедью, собранной мне в дорогу его сердобольной хозяйкой, женой дяди Миши. Арося молчал, но была в его глазах такая грусть, что мои родные сразу обо всем догадались. Я их не познакомила, но в первом же письме мама спросила, что за человек провожал меня на вокзале. Ответила: «Хороший друг»

Письма

«Мечта моя! Грызущая гранит науки в Иркутске, городе домов-ящиков, деревянных панелей, мистических фонарей, добродушных автобусов и разбитых вдребезги надежд на первостатейность.

Мечта моя! Я безмерно счастлив от твоего нежного письма. Оно развеяло туман грусти, растущий в моем сердце. Последние дни я беспрестанно читаю про себя стихи, сочиненные мной в трамвае после твоего отъезда, стихи, сочиненные в громадном душевном порыве. И потому, что они выдуманы сгоряча, они плохи, хотя и очень искренни. Они, как фотографическая пластинка, точно передают мои мысли и чувства после твоего отъезда. Вот они:

Ну, грусть, как быль ― простая человечья грусть, Мне возрождает дымчатость былого, Быть может, никогда я больше не склонюсь Перед тобою, в забытьи теряя голову, Быть может, никогда мне больше не ласкать Тебя в гремящих стенах Олиной лачуги, Быть может, не дано мне будет целовать Твой теплый рот, твои глаза и руки. Быть может, я скажу «любимая» другой. Быть может, скажешь ты кому-нибудь «любимый». Быть может, встретимся когда-нибудь весной. Быть может, встретимся, но встретимся чужими...

Стихи плохи. Нет размера, нет образов. Я их не отделывал. Как они у меня сложились, так и записал, придя домой».

Это не были письма в полном смысле ― в них были отрывки прозы, наброски стихов. Едва Арося касался пером бумаги, метафоры, рифмы, аллитерации захватывали его. В его письмах почти не было бытовых мелочей, но была искренность в попытке дать моментальный снимок души, переполненной любовью, измученной разлукой и одаренной талантом видеть мир не таким, каким его видят все. Иногда в один день я могла получить два письма. В первом ― стихи, во втором, написанном двумя часами позже, ― исправленный вариант. Но могло прийти и третье, с новыми исправлениями.

«Лес. Блещущий в просветах деревьев натянутый шелк неба. Сырое цветение заляпанной красными дробинками бузины. Громовые взрывы хохота верхушек сосен под напором ветра. Упавший в беспамятстве, затоптанный толстыми ногами сосен овраг. Трески, шорохи, перекликивания и необъяснимые стенания. Лес! Различи в нем ― в отдельности.

― каждый шорох, каждый штрих цветения, каждый запах. Невозможно. Сплетение их всех образует грандиозность, необъятность. И вот, когда хочешь взять в отдельности самую небольшую часть его и рассмотреть, понять, то получается бессмысленность, не характеризующая целого. Не то же ли и с людьми? Стоит ли рассматривать человека, держа деталь, отрезанную от него, как розовый ломоть арбуза на трезубце вилки? Нет, не стоит. Получается абсурд!..»

«Мне не хватало тебя. Не с кем по душе поговорить о постановке, ― писал Арося, вернувшись со спектакля «Командарм № 2» в постановке Мейерхольда. ― И смотря на сцену, я беспрестанно вспоминал, в каких театрах мы с тобой были, о чем говорили, вспоминал вино былых ушедших дней.

Вообще воспоминания ― прекрасная вещь. Разве мы знаем, что что-то когда-нибудь повторится. Нет, мы не знаем. И потому приятно возрождать это самому. Приятно снова в упоительных мечтаниях встретиться с самим собой, не похожим на теперешнего, встретиться с людьми, ставшими из детей мужами, но встречать их, как детей. Приятно оживлять далекие дни, насыщенные событиями и людьми, дни, втиснутые в узорчатую раму непоколебимой, запечатленной в памяти природы. Мы хотим быть пиратами жизни, грабить у времени нам не принадлежащее, нами отданное и контрабандой переплавлять награбленное за кордон созревших лет.

Это, Кисочка, теоретический взгляд на предмет, а вот иллюстрация!

Давай откроем былого альбом, Полистаем страницы холодными пальцами. Откроем! Теплым, пряным вином И цветами весенней, прозрачной акации, Как дождем, обольет, как грозой, оглушит Этот старый до боли альбом... В ту ночь мороз играл на льдинах, Гудел смычок на струнах ветра. Трещали улицы. Лавиной Мороз упал на ноги в фетре. Мы мерзнем вместе. И дыханье На воротник ложится мелом. О! Теплота далеких спален С бельем, как снег заиндевелым. О! Теплота. О! Теплота! О! Хруст уюта в абажурах, Замерзших рук пожатий жар, Шепки в углах о поцелуях И чувств встревоженных пожар. Пока ж мороз. Толпа. И стыд мечтаний, Смятенье двух локтей, желаний перезвон. И я хитрю: ― Давайте сядем в сани, Давайте будем мчать, чтоб вихрь со всех сторон! Один мне черт, что мчать, что быть на месте, О, просто хочется тепла и искр в глазах, О, просто хочется малюсеньких известий, Любви и нежности под пледом на руках. И я целую вас в браслете мертвых зданий, В прикрытье стен, при бледном фонаре. Мы разрушаем целый гросс собраний Законов о морали, о стыде... Ну, и плевать! На мир, на свод законов, На ночь, на ветер, вставший на дыбы, Я чту одних желаний перезвоны И чувств встревоженных ликующей орды. Любимая! В морозы, в коридорах переулков С тобой брели мы, ежась и болтая, Мы целовались в тишине томяще гулкой, Мы пили поцелуй, как ландыш влагу в мае, Мы пили до конца, до капли, до терзанья, До взрыва тишины, до стона, до безумья... Нет! Нет! Не нам давать названья Всей гамме чувств, таких смешных и юных... Потом вокзал. И поезд у перрона. Земля стареет на зрачке часов. Взлетел свисток. И вот в шестом вагоне Отправился в Иркутск советский Цицерон!

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: