1951

Отрывок

Достигшей немого отчаянья, давно не молящейся богу, иконку «Благое Молчание» мне мать подарила в дорогу. И ангел Благого Молчания ревниво меня охранял. Он дважды меня не нечаянно с пути повернул. Он знал… Он знал, никакими созвучьями увиденного не передать. Молчание душу измучит мне, и лжи заржавеет печать…

1952

Обещание

…Я недругов смертью своей не утешу, чтоб в лживых слезах захлебнуться могли. Не вбит еще крюк, на котором повешусь. Не скован.  Не вырыт рудой из земли. Я встану над жизнью бездонной своею, над страхом ее, над железной тоскою… Я знаю о многом. Я помню. Я смею. Я тоже чего-нибудь страшного стою…

1952

Из цикла

«Волго-Дон»

1

Я сердце свое никогда не щадила…

Я сердце свое никогда не щадила: ни в песне, ни в горе, ни в дружбе,                                    ни в страсти… Прости меня, милый. Что было — то было. Мне горько. И все-таки все это — счастье. И то, что я страстно, горюче тоскую, и то, что, страшась неизбежной напасти, на призрак, на малую тень негодую. Мне страшно… И все-таки все это — счастье. О, пусть эти слезы и это удушье, пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье. Страшней — всепрощенье. Страшней —                                   равнодушье. Любовь не прощает. И все это — счастье. Я знаю теперь, что она убивает, не ждет состраданья, не делится властью. Покуда прекрасна, покуда живая. Покуда она не утеха, а — счастье.

1952

2

Темный вечер легчайшей метелью увит

Темный вечер легчайшей метелью увит, волго-донская степь беспощадно бела… Вот когда я хочу говорить о любви, о бесстрашной, сжигающей душу дотла. Я ее, как сейчас, никогда не звала. Отыщи меня в этой февральской степи, в дебрях взрытой земли, между свай эстакады. Если трудно со мной — ничего, потерпи. Я сама-то себе временами не рада. Что мне делать, скажи, если сердце мое обвивает, глубоко впиваясь, колючка, и дозорная вышка над нею встает, и о штык часового терзаются низкие тучи? Так упрямо смотрю я в заветную даль, так хочу разглядеть я далекое, милое                                     солнце… Кровь и соль на глазах! Я смотрю на него сквозь большую печаль, сквозь колючую мглу,                     сквозь судьбу волгодонца… Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной у ночного костра — он огромный,                                трескучий   и  жаркий, где строители греются тесной гурьбой и в огонь, неподвижные, смотрят овчарки. Нет, не дома, не возле ручного огня, только здесь я хочу говорить о любви. Если помнишь меня, если понял меня, если любишь меня — позови, позови! Ожидаю тебя так, как моря в степи ждет ему воздвигающий берега в ночь, когда окаянная вьюга свистит, и смерзаются губы, и душат снега; в ночь, когда костенеет от стужи земля,— ни костры, ни железо ее не берут. Ненавидя ее, ни о чем не моля, как любовь беспощадным становится труд. Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна. Это все про любовь. Это только она.

1952

3

О, как я от сердца тебя отрывала!

О, как я от сердца тебя отрывала! Любовь свою — не было чище и лучше — сперва волго-донским степям отдавала… Клочок за клочком повисал на колючках. Полынью, полынью горчайшею веет над шлюзами, над раскаленной землею… Нет запаха бедственнее и древнее, и только любовь, как конвойный, со мною. Нас жизнь разводила по разным дорогам. Ты умный, ты добрый, я верю доныне. Но ты этой жесткой земли не потрогал, и ты не вдыхал этот запах полыни. А я неустанно вбирала дыханьем тот запах полынный, то горе людское, и стало оно, безысходно простое, глубинным и горьким моим достояньем. …Полынью, полынью бессмертною веет от шлюзов бетонных до нашего дома… Ну как же могу я, ну как же я смею, вернувшись, «люблю» не сказать по-другому!

1952–1960

4

…И вновь одна, совсем одна — в дорогу

…И вновь одна, совсем одна — в дорогу. Желанный путь неведом и далек, и сердце жжет свобода и тревога, а в тамбуре — свистящий холодок. Как будто еду юности навстречу… Где встретимся? Узнаю ли? Когда? Таким ли синим будет этот вечер? Такой ли нежной первая звезда? Она  т о г д а  была такой. Несмело, тихонько зажигалась в вышине, и разгоралась, и потом летела все время рядом с поездом — в окне. А полустанок, где всегда хотелось вдруг соскочить                и по крутой дорожке уйти в лесок, сквозной, зелено-белый, и жить вон в той бревенчатой сторожке? А пристань незнакомая, ночная, огни в воде, огни на берегу… Там кто-то ждет, и я его не знаю, но даже издали узнать смогу. Еще минута — подойдет и скажет: «Ну, наконец ты здесь! А я — к тебе». И я сначала не отвечу даже, я только руки протяну судьбе. Пусть этого не будет, пусть,                             но может, ведь может быть?!                  И, сердце веселя, все обещает счастье, все тревожит в пути к труду, большому, как Земля. Мне встретится ль такой же полустанок, такая ж пристань, с той же ворожбой, мне, знающей давно, что не расстанусь ни с городом, ни с домом, ни с тобой?..                                — …И все-таки я юность повстречала — мою, прекрасную, но ставшую иной: мы встретились у черных свай причала, в донской степи, завьюженной, ночной; там, где до звезд белы снега лежали, там, где рыдал бубенчик-чародей, где ямщики под песню замерзали, под ту, что нет печальней и светлей. Не в той юнгштурмовке темно-зеленой, в другой одежде, с поступью иной,— как рядовой строитель Волго-Дона, так повстречалась молодость со мной. …………… И долго буду жить я этой встречей, суровой встречей, гордой и простой. Нет, был не ласков тот февральский вечер — он был железным трепетом отмечен и высшей — трагедийной — красотой.                                — Нас было трое около причала, друг друга мы не знали до сих пор. Мы молча грелись у костра сначала, не сразу завязался разговор. Но были мы ровесники — все трое, всю жизнь свою мечтали об одном. Один, в тридцатом Тракторный построив, оборонял его в сорок втором. Другой, надвинув шапку на седины, сказал, что ровно десять лет назад в такие ж вьюги он водил машины по Ладоге в голодный Ленинград. Мы даже детство вспомнили — все трое: гражданскую, воззвания Помго'ла и первый свет — он хлынул с Волховстроя и прямо в юность,                  прямо в зданье школы! Потом, оставив младшим братьям парты, мы вышли в жизнь, к труду,                           и   перед   нами родной земли распахнутая карта сверкнула разноцветными огнями. Потом страна, от взрослых до ребенка, с волнением следила за рожденьем бетонной днепрогэсовской гребенки… Она была эмблемой поколенья! Потом пылал Мадрид. К нему на помощь в бури шел караван советский напролом, и голосом Долорес Ибаррури Испания твердила: «Мы пройдем!» …За нами были войны, труд, утраты, судьбы неоднократный перелом; мы знали День Победы в сорок пятом и ждали моря в пятьдесят втором. Причал простерся над земною сушей, под ним мела поземка злей и злей, но как живой — как мы —                        он чуял душу издалека идущих кораблей. Они придут — мы знали срок прихода. Их высоко над миром вознесут, поднимут на себе донские воды и волжскому простору отдадут. И мы глаза невольно поднимали с земли, со дна, где снег летел, пыля, как будто б днище и огни видали идущего над нами корабля… Вот он проходит над судьбою нашей — Рожденный нами!                Доброго пути! Тебе к Москве,               из водной чаши в чашу, сквозь арки триумфальные идти. Держи спокойно небывалый путь! На каждом шлюзе, у любых причалов будь горд и светел, но не позабудь о рядовых строителях канала…                                — А Дон качался близ насосных башен, за плотною бетонною стеной. Он подошел, он ждал —                      в морскую чашу скорей ударить первою волной. И — берег моря — дыбилась плотина, огромная, как часть самой Земли. Гряда холмов суровые вершины вздымала и терялася вдали, там, где сквозь мглу, заметная с причала, как врезанная в небо навсегда, над лучшим экскаватором мерцала тяжелая багровая звезда. Плотина будет тверже, чем гранит: она навеки море сохранит. Тут вся земля испытана на сдвиг не только в тишине лабораторий,— всей тяжестью страданий и любви, неумолимой поступью Истории. И камень выбран. В разных образцах его пытали холодом и зноем и выбрали надежный, как сердца, испытанные и трудом и боем. Не сдвинутся, не дрогнут берега, навек воздвигнутые на равнине, но примут море, сберегут снега, снега степей, бессмертные отныне. А на плотине возвышалось зданье легчайшее, из белых кирпичей. Шло от него жемчужное сиянье, туман пронзая сотнями лучей. Туман, туман светящийся, морозный, костры и снег, столпившийся народ, земля в холмах,                хребет плотины грозный, звезда вдали   и возглас:                          «Дон идет!» И вздрогнул свет, чуть изменив оттенок… Мы замерли — мотор уже включен! За водосбросом, за бетонной стенкой всхрапнул и вдруг пошевелился Дон. И клочьями, вся в пене, ледяная, всей силой человеческой сильна, с высокой башни ринулась донская — в дорогу к Волге — первая волна. …Я испытала многие невзгоды. Судьбе прощаю все, а не одну — за ночь,         когда я приняла с народом от Дона к Волге первую волну… От Дона к Волге первая волна,— как нелегко досталась нам она… И странно было знать, что — пусть не рядом, но там, где бьет Атлантики волна,— холодным, пристальным, змеиным взглядом следит за этим вечером война. И видит все, во что вложили души… И это зданье, этот водоем она уже наметила — разрушить, как Тракторный тогда,                      в сорок втором. Но мы — мы тоже помним эти годы. Мы помним — в сорок третьем, в феврале, на этой же недрогнувшей земле, здесь, где мы встретили донские воды, где море, точно памятник, встает над кровью воинов —                    над рубежами славы,— здесь был навеки перебит хребет фашистской бронированной державы. Пусть ни на миг об этом не забудет тот, кто грозится, что война близка. У нас развалин на земле не будет. Мы строим прочно. Строим на века.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: