Кабинет действительно был убран по-благородному: стены задрапированы бледно-голубым шёлком, мебель обтянута белыми полотняными чехлами, а стол застелен белой полотняной скатертью, украшенной ручной вышивкой. На столе был сервирован сделанный нами заказ, и не на глиняных плошках, а на фарфоровой, украшенной золотым позументом, посуде. Вместо грубых оловянных стаканов и деревянных кружек нам были предложены бокалы тонкого стекла с таким же золотым, как и на фарфоре, позументом, а также большой хрустальный графин, в котором плескалась охлаждённая водка.
– Осмелюсь рекомендовать господам клюквенный морс, – продолжил трактирщик, после того, как мы с Кожемякой уселись за накрытый стол. – Очень! Очень освежает!
– Давай! – согласился без долгих уговоров Василий, после чего трактирщик дважды хлопнул в ладони. Тут же появился знакомый нам половой, неся на подносе высокий стеклянный кувшин с налитым до края напитком. – А баранину извольте подождать, – пустился в извинения Никита, – её сейчас мой Мишка лично на углях жарит. Не извольте беспокоиться, всё сделает в лучшем виде!
– Не знаю, что скажут о нас с тобой Евгений, благодарные потомки, и скажут ли что-либо вообще, – промолвил Сокольских после ухода Никиты. – Однако иметь благодарного трактирщика тоже неплохо! – хохотнул он и ухватил графин с водкой за горлышко.
После первой рюмки у меня от холодной водки заломило зубы.
– А ты горячим расстегайчиком закуси, – посоветовал Сокольских, глядя на мою гримасу.
Я последовал его совету и не пожалел. Расстегай был горячим, а тесто в нём, пропечённое до состояния золотистой корочки снаружи и духовитого, почти воздушного хлебного мякиша внутри, было необычайно вкусным. О начинке я и не говорю, так как она была выше всяких похвал. Я с утра не завтракал, а накануне лёг спать на пустой желудок, поэтому водка сразу мне ударила в голову и приятное тепло разлилось по всему телу. К своему удивлению, я довольно быстро покончил с аппетитным расстегаем, запил его клюквенным морсом и хищно нацелился на селёдку.
– Это правильно! – одобрил мои поползновения Василий. – В ожидании щей надо воздать должное рыбным закускам, – и следом за мной подцепил вилкой аппетитный кусочек селёдки вместе с маринованным кружком лука.
– Подожди! – остановил меня сотрапезник, заметив моё желание отправить в рот кусок селёдки целиком. – Не торопитесь, юноша.
После чего левой рукой ловко схватил графин за горлышко и плеснул в рюмки водки. Он вроде бы и не старался, но дозировка получилась одинаковая.
– Не удивляйся! – пояснил Сокольских. – Я ведь хирург, а у хирурга обе руки должны быть равноценно полезными. Я, например, левой рукой очень ловко швы накладываю и узелки на нити делаю. Наловчился, что и говорить!
Мы выпили по второй, и только после этого закусили селёдкой.
– Да Вы, батенька, гурман! – забросив в рот хлебную корочку, сказал я, отдавая должное умению Сокольского превратить простое поглощение пищи в целый ритуал. Сам я не придавал большого значения кулинарии. Для меня главное, чтобы приготовленное блюдо было свежим и питательным. Как медик, я знал о пользе горячей пищи, поэтому раз в день старался похлебать в трактире щей или какой-либо наваристой похлёбки.
– И не жалею об этом! – крякнул Василий и отправил в рот большую щепоть кислой капусты, после чего так аппетитно захрустел, что я не выдержал и последовал его примеру. Тем временем подали Петровские щи. Кожемяка не преувеличил, расхваливая мне их вкус.
– Давай, брат, выпьем перед горячим по третьей, – предложил Василий и снова ухватил графин за горло.
Я не возражал и подставил рюмку. Действия мои были уже нечёткими, и координация их была явно нарушена, но меня это не волновало. Мне стало тепло, спокойно и как-то по-особенному уютно. Когда третья порция водки всосалась в кровь, то, в довершении ко всему, мне стало беспричинно радостно, и волна любви ко всему человечеству затопила все мои душевные невзгоды и переживания.
– А ты строгий! – зачем-то сказал я Кожемяке, хотя за мгновенье до этого хотел спросить, куда делась его вольнодумская бородка.
– Почему ты так решил? – почти равнодушно поинтересовался Василий и отломил от свежего каравая почти четверть.
– Я сегодня видел, как ты распекал сестру милосердия.
– А, это ты о Грушеньке! Она не просто сестра милосердия, она операционная сестра, моя ближайшая помощница. Я её как дочь люблю, потому и строг с ней.
– Она красивая. Расскажи о ней.
– Да рассказывать-то особенно нечего, – вздохнул Василий и в задумчивости отложил ложку. – Ей в мае девятнадцатый годок стукнул, а дальше всё как в повести господина Пушкина. Грушенька – капитанская дочь. её отец, капитан Лебединский, погиб при защите Севастополя, оставив после себя только рассказы очевидцев о своей героической гибели, да боевые ордена, на которые, как ты сам понимаешь, не проживёшь. Скромной офицерской пенсии, которую получает вдова, на жизнь не хватает, вот Аграфена и окончила курсы сестёр милосердия. От природы Лебединская обладает пытливым умом и хорошей памятью, поэтому полгода назад я её перевёл в операционные сёстры, и ни разу не пожалел о своём решении. Латынь она будучи гимназисткой выучила, поэтому разобраться в названиях инструментов и лекарств ей не представляет большого труда. Как я говорил, память у неё хорошая, поэтому все правила и действия операционной сестры запоминает слёту. И, самое главное, я вижу, что всё ей очень интересно! Медицина, особенно хирургия, несмотря на кровь, страдания пациентов, и остальные «прелести» нашей профессии её привлекает. Одно плохо – красивая она.
– Что же в этом плохого? – удивился я.
– В том-то и дело Евгений, что красивой девушке живётся на этом свете труднее, особенно если она бесприданница. Другая бы на её месте в содержанки пошла, и сейчас бы утопала в кружевах, пила сладкую наливочку, ласкала бы своего купчишку, а может, банкира, и горя не знала бы. Однако это не про Грушеньку! Не такая она, и дело здесь не только в благородном воспитании. Не мне тебе говорить, сколько в Питере и Москве великосветских шлюх. Не знаю, как тебе, Евгений объяснить, но вот я гляжу на неё, и вижу, что все окружающие нас мерзости и соблазны её не касаются – чиста и непорочна она и душой, и телом.
– Неужели так бывает? – удивился я и потянулся к графину, но Кожемяка опередил меня и подвинул графин ближе к себе.
– Сначала закуси! – посоветовал он. – А то щи простынут.
Минут пять мы ели молча. Щи действительно были наваристыми и на удивление вкусными. Подражая старшему товарищу, я отламывал от каравая большие ломти и после каждой ложки щей откусывал крупный кусок. Когда щей осталось на донышке, Василий мелко накрошил в тарелку кусок хлеба, старательно перемешал содержимое посуды ложкой и с явным удовольствием выхлебал получившуюся тюрю. Глядя на его действия, я поступил так же, и странное дело – остатки остывших щей показались мне особенно вкусными.
– Ну вот теперь можно и выпить, – согласился Василий. – Только давай сначала дух переведём.
Откинувшись на стул, он закурил и с наслаждением выпустил струю ароматного дыма в потолок.
– Грешен! – улыбнулся он, обращаясь ко мне. – Люблю табачок, особенно турецкий.
При этом он, ничуть не стесняясь, стал сбрасывать пепел с папиросы в пустую тарелку из-под щей. Я не мог на это смотреть и кликнул полового. Половой понял всё с первого взгляда, и забрав со стола грязные тарелки, вернулся с оловянной пепельницей в виде ползущей черепахи. Василий, не обратив на это никакого внимания, продолжал с наслаждением курить.
– Так вот, возвращаясь к твоему вопросу о духовной, иже с ней нравственной чистоте, – продолжил Кожемяка, после того, как загасил в панцире черепахи папироску. – Что тебя, Евгений, собственно удивляет? Раз в этом мире существуют отъявленные негодяи, то должны существовать и чистые непорочные создания, не ангелы, конечно, но люди! Иначе равновесие в мире будет нарушено, и само существование человеческой расы станет невозможным.