Рука генерала Пиночета не показалась мне сильной, когда я пожал её, — а скорее бескостной, бескровной, бесхарактерной. Единственно, что неприятно запомнилось, — это холодная влажнинка ладони. В моей пожелтевшей записной книжке 1968 года после званой вечеринки в Сантьяго, устроенной одним из руководителей аэрокомпании «Лан-Чили», именно так и зафиксировано в кратких характеристиках гостей: «Ген. Пиночет. Провинц. Рука холодн., влажн.». Мы о чём-то с ним, кажется, говорили, держа бокалы с одним из самых прекрасных вин в мире — макулем. Если бы я мог предугадать, кем он станет, я бы, видимо, был памятливей. Второй раз я его видел в 1972-м на трибуне перед Ла Монедой, когда он стоял за спиной президента Альенде, слишком подчёркнуто говорившего о верности чилийских генералов, как будто он сам старался себя в этом убедить. Глаза Пиночета были прикрыты чёрными зеркальными очками от бивших в лицо прожекторов.
Третий раз я увидел Пиночета весной 1984-го, когда транзитом летел в Буэнос-Айрес через Сантьяго.
Генерал самодовольно, хотя несколько напряжённо, улыбался мне с огромного портрета в аэропорту, как бы говоря: «А вы-то меня считали провинциалом». Под портретом Пиночета был газетный киоск, где не продавалось ни одной чилийской газеты. Когда я спросил продавщицу — почему, она оглянулась и доверительно шепнула:
— Да в них почти нет текста… Сплошные белые полосы — цензура вымарала… Даже в «Меркурио»… Поэтому и не продаём…
А рядом, в сувенирном магазинчике, я, вздрогнув, увидел дешёвенькую ширпотребную чеканку с профилем Пабло.
Им стали торговать те, кто его убил. На Puente de los Suspiros — на Мосту Вздохов — я, как призрак мой собственный, вырос над побулькиваньем водостоков. Здесь ночами давно не вздыхают. Вздохи прежние издыхают. Нож за каждою пальмою брезжит. Легче призраком быть — не прирежут. В прежней жизни и в прежней эпохе с моей прежней, почти любимой, здесь когда-то чужие вздохи мы подслушивали над Лимой. И мы тоже вздыхали, тоже несмущённо и невиновато, и вселенная вся по коже растекалась голубовато. И вздыхали со скрипом, туго даже спящие автомобили… Понимали мы вздохи друг друга, ну а это и значит — любили. Никакая не чегеваристка, вздохом втягивая пространство, ты в любви не боялась риска — это было твоё партизанство. Словно вздох, ты исчезла, Ракель. Твоё древнее имя из Библии, как болота Боливии гиблые, засосала вселенская цвель. Сам я сбился с пути, полусбылся. Как Раскольников, сумрачно тих, я вернулся на место убийства наших вздохов — твоих и моих. Я не с той, и со мною не та. Сразу две подтасовки, подмены, и облезлые кошки надменны на замшелых перилах моста, и вздыхающих нет. Пустота. И ни вздохами, и ни вяканьем не поможешь. Полнейший вакуум. Я со стенами дрался, с болотностью, но с какой-то хоть жидкой, но плотностью. Окружён я трясиной и кваканьем. Видно, самое жидкое — вакуум. Но о вакуум бьюсь я мордою: видно, вакуум — самое твёрдое. Всё живое считая лакомым, даже крики глотает вакуум. Словно вымер, висящий криво, мост, одетый в зелёный мох. Если сил не хватает для крика, у людей остаётся вздох. Человек распадается, тает, если сил и на вздох не хватает. Неужели сентиментальность превратилась в растоптанный прах и убежища вздохов остались только в тюрьмах, больницах, церквах? Неужели вздыхать отучили? Неужели боимся вздохнуть, ибо вдруг на штыки, словно в Чили, чуть расправясь, напорется грудь? В грязь уроненное отечество превращается в пиночетество… На Puente de los Suspiros рядом с тенью твоей, Ракель, ощущаю ножей заспинность и заспинность штыков и ракет. Только море вздыхает грохотом, и вздыхают пьянчужки хохотом, притворясь, что им вовсе не плохо и поэтому не до вздоха.Империализм — это производство вулканов.
Я был в бункере, где прятался Сомоса, когда раскалённая лава революции подступила к Манагуа.