Восхи'щенной и восхищённой, Сны видящей средь бела дня, Все спящей видели меня, Никто меня не видел сонной.

"Ты мне велишь — единственный приказ! — И засыпать, и просыпаться — рано", — сетует она. Но даже ему она не в силах подчиниться: "Оставь меня! — И отпусти опять: Совенка — в ночь, бессонную — к бессонным".

Так чередуются парения и падения души героини; ликование сменяется обидой, торжество — горечью. Она видит себя его глазами: "Так ясно мне — до тьмы в очах! Что не было в твоих стадах Черней — овцы". Однако унизить и осудить ее невозможно, а нелюбовь к ней лишь придает ей силу. Ибо она знает нечто большее и важнейшее: "Суда поспешно не чини: Непрочен суд земной! И голубиной — не черни Галчонка — белизной". Есть иной мир, недоступный ему, но ведомый ей, — мир, где все переосмыслится: черное будет белым, а то, что принято считать белым, — черным. Есть высший суд, который только и может судить ее, — и тогда она восторжествует: "Быть может, я в тот черный день Очнусь — белей тебя!"[46]

В следующем стихотворении появляется отвергнутая, "оттолкнутая в грудь", мятущаяся женщина. — Эпиграф: "Я не хочу — не могу — и не умею Вас обидеть…"

Стихотворение идет одновременно в двух планах: бытие дано через бытовые реалии. Женщина с разбитым сердцем, убегая от себя, мечется по улицам Москвы с приметами вполне конкретного времени, натыкаясь на прохожих. Морской вал ее страстей накатывает на камни чужого безразличия:

Так и'з дому, гонимая тоской, — Тобой! — всей женской памятью, всей жаждой, Всей страстью — позабыть! — Как вал морской, Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан. О вспененный высокий вал морской Вдоль каменной советской Поварской! Всё напоминает его, она видит его повсюду: Над дремлющей борзой склонюсь — и вдруг — Твои глаза! — Все руки по иконам — Твои! — О, если бы ты был без глаз, без рук, Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить! И, приступом, как резвая волна, Беру головоломные дома.

Она устремляется в чужой (или знакомый — не все ли равно?) дом, в знакомую (чужую!) семью, где все (по сравнению с ней) благополучны и спокойны, куда нельзя вторгаться со своей бедой, где нужно быть веселой:

Всех перецеловала чередом, Вишу в окне. — Москва в кругу просторном. Ведь любит вся Москва меня! — А вот твой дом… Смеюсь, смеюсь, смеюсь с зажатым горлом.

Вся сосредоточенная в себе, она не слышит, о чем говорят вокруг:

Так, оплетенная венком детей, Сквозь сон — слова: "Боюсь, под корень рубит — Поляк… — Ну что? — Ну как? — Нет новостей?" — "Нет, — впрочем, есть: что он меня не любит!.." И, репликою мужа изумив, Иду к жене — внимать, как друг ревнив.

У этой знакомой "жены" есть всё, вплоть до ревнивого "друга"; у цветаевской героини — только ее тоска и беда. Она в замкнутом кольце одиночества. Одиночества поэта посреди многолюдья. Что ждет ее? Возврат к себе, в свой дом, к своей истерзанной душе, к своей боли по нему:

Стихи — цветы. (И кто их не дает Мне за стихи?) — В руках — целая вьюга! Тень на домах ползет. — Вперед! Вперед! Чтоб по людскому цирковому кругу Дурную память загонять в конец, — Чтоб только не очнуться, наконец! Так от тебя, как от самой Чумы, Вдоль всей Москвы — …… длинноногой Кружить, кружить, кружить до самой тьмы — Чтоб наконец у своего порога Остановиться, дух переводя… — И в дом войти, чтоб вновь найти — тебя!

В другом стихотворении дан апофеоз любви, неслыханной, грандиозной, не боящейся смерти.

Пригвождена к позорному столбу, Я всё ж скажу, что я тебя люблю.

Никакая коллизия не может сравниться с этой любовью, ради которой героиня поступится всем:

Что если б знамя мне доверил полк И вдруг бы ты предстал перед глазами — С другим в руке — окаменев как столб, Моя рука бы выпустила знамя. И эту честь последнюю поправ, — Прениже ног твоих, прениже трав.

Еще так недавно героиня была отрешена от земных страстей во имя высокого подвига: "Я стала Голосом и Гневом, Я стала Орлеанской Девой". Теперь она готова всё отдать за "позорный столб", к которому пригвождена своей любовью, и променяет его… разве что на костер Жанны д'Арк:

Твоей рукой к позорному столбу Пригвождена — березкой на лугу Сей столб встает мне, и не рокот толп — То голуби воркуют утром рано… И, всё уже отдав, сей черный столб Я не отдам — за красный нимб Руана!

Без преувеличения можно сказать, что в поэзии мало найдется стихов, где любовь женщины была бы выражена с такой неистовой силой.

В другом стихотворении героиня пытается обмануть саму себя. Свои страсти она называет возмездием — за то, что никогда не могла жить только ими:

Что никогда, в благоуханных скверах, — Ах, ни единый миг, прекрасный Эрос, Без Вас мне не был пуст!

Возмездие за то, что просила "у нежных уст румяных — Рифм только, а не уст" ("И не спасут ни стансы, ни созвездья…").

Такой гаммы сменяющих друг друга переживаний еще не было в лирике Цветаевой. Вот мелькает у героини проблеск надежды на то, что в будущем, может быть, он поймет ее: "И, удивленно подымая брови, Увидишь ты, что зря меня чернил: Что я писала — чернотою крови, Не пурпуром чернил" (Цветаева писала в то время красными чернилами).

Если говорить о "соли" всего цикла, о глубинном его смысле, то он, думается, заключен в шестом стихотворении: "Мой путь не лежит мимо дому — твоего…". В нем поэзия и правда, переплетенные друг с другом, дают всю драматическую коллизию от начала до конца.

Отчаянная Ева: "А всё же с пути сбиваюсь, (Особо — весной!)" Бессонная Психея: "Всем спать не даю!.. Ко мне не ревнуют жены: Я — голос и взгляд. И мне ни один влюбленный Не вывел палат". И над всем — Женщина-Поэт, послушная только минутам своего вдохновения, властная создать и уничтожить, зажечься и охладеть:

вернуться

46

черное и белое несли для Цветаевой особый смысл. В черновике незавершенной пьесы без названия — март 1919 т. (речь идет о гаданье цыганки) читаем: "Светлый, который был черным, и черный, который будет светлым… Белое не вылиняет в черное, черное вылиняет в белое".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: